Дмитрий Псурцев Волшебное зеркало (очерк поэзии Николая Тряпкина (1918-1999)) ч.6

"И великое пламя над миром прошло,
    А верней – пронеслось!
И от прежних лесов только птичье крыло
    Сохранить удалось.

И хранится оно в золотом терему
   Да под вечным стеклом.
А земля запропала в кромешном дыму -
   И себя не найдем..."

Чтобы постичь свою истинную меру (меру созданного по образу и подобию Божию), человеку не нужно вступать в схватку с природой, противопоставлять себя ей. Он меньше природы, но занимает в мироздании особое место, благодаря способности творить. Эта мысль, это чувство прекрасно передано во многих стихотворениях Николая Тряпкина. "А на улице снег" (1968) – серьезный, возвышенный гимн сочетания человека, в момент творчества, с природой; поэт не стесняется торжественно и серьезно, нараспев (с многочисленными повторами и восклицательными знаками!) произнести простые слова, обретающие вдруг чарующую волшебную силу; снег, слеги и крыши, утопающие в снегу, весь внешний мир, утопающий в снегу, приникает к окнам, бережно обступает человека, находящегося в своем внутреннем мире, сокровенном уединении, в скиту, в глуши и в тиши (тоже простые сущностные слова!); человек принимает в себя этого внешнего мира ровно настолько, чтобы ощутить свою связь с природой и свою благословенную отдельность, способность к творчеству:

"А на улице снег, а на улице снег,
     А на улице снег, снег.
Сколько вижу там крыш, сколько вижу там слег,
     Запорошенных крыш, слег

А в скиту моем глушь, а в скиту моем тишь,
    А в скиту моем глушь, тишь,
Только шорох страниц, да запечная мышь,
    Осторожная мышь, мышь.
<...>

Затопляется печь, приближается ночь.
    И смешаются – печь, ночь.
А в душе моей свет. А тоска моя – прочь.
    И тоска моя – прочь, прочь.
<...>

А в кости моей – хруст. А на жердочке дрозд.
    Ах, по жердочкам – дрозд, дрозд.
И слова мои – в рост. И страда моя – в рост.
    И цветы мои – в рост, в рост.
<...>"

Радостное чувство освобождения от господства обыденного, банального мира с его казавшимися незыблемыми, но на самом деле человеком же придуманными догмами, законами и условностями, чувство, столь необходимое для осознания себя художником, а может и просто человеком, – в замечательном раннем стихотворении "Рождение" (1958), которое можно считать поэтическим девизом Н. Тряпкина на многие годы (многие черты своей поэзии он верно ухватил, или даже предсказал уже тогда). Особенно мне нравится этот эллинский Феб, унаследованный из золотого 19 века русской поэзии, вольготно севший в красный угол русской избы, над которой “гуляет космос”, и расправививший “длань своей десницы” в не совсем понятном, но привлекательном по глубине языкового ощущения жесте:

"Душа томилась много лет,
В глухих пластах дремали воды.
И вот сверкнул желанный свет,
И сердце вскрикнуло: свобода!

 Друзья мои! Да что со мной?
Гремят моря, сверкают дымы,
Гуляет космос над избой,
В душе поют легенды Рима.

Друзья! Друзья! Воскрес поэт,
И отвалилась тьмы колода.
И вот он слышит гул планет
Сквозь камертон громоотвода.

Весь мир кругом – поющий дол,
Изба богов – мое жилище,
И флюгер взмыл, как тот орел
Над олимпийским пепелищем.

И я кладу мой черный хлеб
На эти белые страницы.
И в красный угол севший Феб
Расправил длань своей десницы.

Призвал закат, призвал рассвет,
И все, что лучшего в природе,
И уравнял небесный цвет
С простым репьем на огороде.
<...>"

Как и для многих художников, одной из важнейших сил, питающих творчество, для Н.Тряпкина является детство, "это неоценимое сокровище, этот ларчик воспоминаний” (Р.М.Рильке). Ощущение воспоминаний о детстве как особенного, экзистенциального материала, приближающего к разгадкам тайны бытия, присуще поэту с давних пор и присутствует во многих стихотворениях:

“Заря моя, мелькнувшая давно,
И песенка, пропетая когда-то!
Из риги дым, ползущий на гумно,
И мы в снопах – драчливые галчата…

И вдруг проснешься. Был ты или нет?
Играет кот с мышонком лунным в прятки.
А за окном – колючий лунный свет
И заморозком схваченные грядки.

И снова чуешь склизость холодов
За шорохом пустующего сада,
Петух поет – как будто слышишь зов
Из дальнего, невидимого града.
<…>
(“Две элегии”, 1960)

Но воспоминание воспоминанию рознь. Одно дело вызвать из памяти образ деда (“Деду” (1961), чтобы просто поговорить с ним о чем-то, еще даже не зная толком о чем, лишь чувствуя насущную потребность в разговоре, общении с предком: “Зачем я в песне воскрешаю / Тебя мой трудный, сивый дед? / Вот снова образ твой хватаю, / А ты мелькнешь – и снова нет!”. И другое дело почувствовать, как под твоим пером материал воспоминаний, оживляемый и одушевляемый, преображается в целый мир, в созидаемый тобой миф, поначалу пока еще только для тебя самого:

“Я свято чту фамильное родство
И души предков грею у печурки,
И сам творю для сердца своего
Семейный миф – и с ним играю в жмурки.

И говорю: да будет все – во всем:
И ты во мне, и я в тебе, как дома…
И потому в пристанище моем
Всегда готова свежая солома.”
(1968)

И вот в какой-то миг этот новый мир, вызванный тобой в бытие, обретает значимость не только для тебя, но и для читателей, для потомков, начинает жить по своим законам, отдельной жизнью, – это и есть настоящее искусство. Долгие годы “вылеживались” в сердце поэта воспоминания о деревенском детстве, чтобы сложиться в 1982 г. в циклы “Гнездо моих отцов”, “Земля моих отцов”, “Земля моих песен” – возможно, самые лучшие и сокровенные песни Николая Тряпкина. Почти все они написаны характерным длиннострочным балладным размером, который впервые появляется у Тряпкина, кажется, в 1949 г., в “Песне о хлебе” (“Мы споем эту песню в просторах с хорошими днями…”): “Прокатилось “ура”. И взлетают воскресные кепи. / На трибуне девчонка. Две шелковых русых волны. / Вот, по сути, сейчас и рождается песня о хлебе: / Перед нами вожак. Полеводка с медалью страны”. Итак, размер тот же, но какая же разница между стихами – разница длиной в жизнь!

“<...>
И в густейшем укропе тонули все наши усадьбы,
И в пасхальных качелях звенели все наши дворы,
А по свежим снегам проносились веселые свадьбы,
И пестрели на санках дерюжные наши ковры.

До чего же давно прошумели все эти забавы!
И давно уже нет на земле деревеньки моей.
Там весною теперь зацветают покосные травы
И в густом ивняке запевает в ночи соловей.

Но живут в моем сердце все те перезвоны ржаные,
И луга, и стога, и задворки отцовской избы,
И могу повторить, что родился я в сердце России, -
Это так пригодилось для всей моей грешной судьбы.”
(1982)

В этих поздних "детских" стихах обретается истинное, гармоническое соотношение масштаба личной судьбы, судьбы рода – и масштаба исторических событий; соотношение, бесконечно далекое от ложного гигантизма тем, от плакатности, часто свойственных советской поэзии, – но также далекое и от заумных степеней погружения в себя, нередко свойственных авангарду. Н.Тряпкин впускает в в свою сокровенную песню, вызывает в бытие лишь то, что исторично-конкретно, осязаемо – и вместе абсолютно подлинно по чувству, освящено сердечной, душевной работой:

"Какие тайны прошлое хранит!
Какие сны для сердца пропадают!
И только смутный сон звенит, звенит
Из тех времен, что детством называют.

Младенчество! Загадочный туман!
Извечный зов несбывшегося хмеля!
Каким я был, когда отец Иван,
Наш сельский поп, святил меня в купели?
<...>

А в горнице кудахчет вся родня:
Хлопочет бабка, рыскают сестренки,
И тетя крестна шлепает меня:
"Куда, сопляк, ухлопал сапожонки,"

Ах, серенькие валенки мои!
Да где же вы? На улице лиь в доме?
Наверно, вас украли воробьи,
Когда я спал на солнышке в соломе...

И вижу я под мартовским окном
Солому ту, хвостатую, ржаную,
Она до крыши облегла весь дом,
Храня в сугреве душу избяную...

Пускай там шли гражданские бои,
Рубился мир во все свои печенки!
Но где же вы, те первые мои,
Пропавшие смешные сапожонки?"
("Первое воспоминание", 1982)

Но столь детски-частный ракурс истории вовсе не означает безмятежности и идиллии, вот краткая, но емкая и исторически достоверная формула причастности судьбы героя к смутным событиям эпохи:

"Колыбель мою качали голод, холод и война.
Руки матери сновали за отсевками зерна.
Бабка стлалась пред иконой. Дед под окнами стучал.
А родитель мой с Буденнным землю-волю защищал."
("Лепта", 1982)

Тема "защиты земли-воли" интересно, я бы сказал, захватывающе, продолжается в замечательном стихотворении "Встреча" (1982), окрашиваясь в тона, цвета былины, эпоса – и одновременно лишаясь идеологической окраски – победа экзистенции, констант истории над ее злободневными переменными (необходима полная цитация):

"Это было в таком далеком
И в таком золотом году!
Дед мой Филя парит, как сокол,
И притоптывает на ходу.

А вокруг меня скачет бабка
И все этак поет, поет:
"Вот теперя увидишь папку.
Поднимайся, гляди, идет!"

И маманя все выше, выше
Поднимает меня на руках, -
Целый клан за деревню вышел
Да при всех родовых гвоздях:

И дядья, и зятья, и тетки,
И все внуки, и все дедки,
Все старухи и все молодки,
Все собаки и все щенки!

А маманя все выше, выше
Поднимает меня на взлет.
Поднимаюсь – и вижу, слышу -
И вот снова гляжу: идет!

И поныне так четко вижу:
Он взошел на зеленый скат, -
Вот он, вот он, все ближе, ближе,
Мерным шагом идет солдат:

В конармейской длинной шинели,
Богатырский шлем со звездой,
И златые ремни скрипели,
И геройский эфес под рукой.

Ах, не свет исторгает глина,
И нес громом сходится гром, -
То отец повстречался с сыном,
То расплакались сын с отцом.

И наверно – вот эта глина,
И наверно – вот этот гром
И рождают в веках былину,
Замешавшись людским огнем.

Не припомню, что дальше было,
Только чую в своей крови:
Вся земля ходуном ходила
От великой своей любви.

И сквозь тысячи Млечных светов
Проносился вселенский бал,
И гремело: "За власть советов!"
У истоков моих начал.

И как самый лучший избранник
Восседал я в красной парче,
И сосал я отцовский пряник
У отца на красном плече.

И кружился над миром сокол
У вселенной всей на виду...
Это было в таком далеком
И в таком золотом году!"