Дмитрий Псурцев Волшебное зеркало (очерк поэзии Николая Тряпкина (1918-1999)) ч.5 | ||
Лишь в более поздних стихах (“ветхозаветные” циклы “Подражание Экклезиасту” и "Гласом царя Давида" и некоторые другие близкие к ним произведения 80-х гг.) поэт достигает нужного характеристик звучания, поднимает лирику на высоту эпоса. Псалмопевцем и мудрецом предстает наш с вами современник, но мудрецом далеко не бесстрастным: “И видел я в
земном своем скитанье - Древность и современность сливаются воедино, “извечные” интонации “царя Давида” подкрашиваются современной горечью и желчью наших дней, сознанием несовершенства человечества. Чувство богооставленности не дает нам покоя: “Днем я сникал от жара,
ночью страдал от стужи, Особенное место даже среди этих стихов занимает, подлинным откровением звучит стихотворение "И снятся мне камни..." ("Новый мир", 1987). Его суть – страстное томление по непреходящей истине – вечной и будущей – посетившее человека в конце жизни, когда многие прежние "истины" вдруг оказались несостоятельными. Чувство это, горькое, отчасти побеждается светлым пафосом стиха, образами ковчега и Вифлеема. ...Жажда обновленья, жажда выйти за пределы жестокого (хоть и отмеченного поисками истины) круга русской истории – ее ветхозаветного круга, – и войти в круг Нового Завета, оказаться певцом на Новом Ковчеге, певцом тех, кто уже сегодня на этом новом пути... Но чего стоят вот эти две строчки, о каких безмерных для нас потерях напоминают – и какой кровью сердца русского человека, чей век почти совпадает с 20-м, должны были быть написаны они : "Да сгинет в пропасть любая новь, / Где мир утонул в крови!.." "И СНЯТСЯ МНЕ
КАМНИ... Не слишком многочисленна, но тем не менее заслуживает внимания и любовная лирика Н. Тряпкина, обладающая, как все, что выходит из-под его пера, неповторимой интонацией. Например, вот в этом стихотворении любовь предстает настоящим колдовством, в ее сказочном, фантастическом, магическом круге мир, природа в буквальном смысле превращается; я не припомню такого превращения, такой интонации у других современных поэтов: "Суматошные
скрипы ракит, Ни двора, ни
крыльца, ни сеней. Да сермягой
обитая дверь, Только ворон –
кричи не кричи, Пусть рыдает
метель, как сова. Только ночь, да
крутель, да сверчок, И всю ночь, как
шальная, летит Глубинное чувствование природы, столь свойственное народно-поэтическому мироощущению, питает вдохновение поэта; но вдохновение это отливается у Тряпкина в две различные формы. Первая – форма непосредственной спонтанной лиричности, когда стих столь же непосредственно импрессионистичен, сколь и впечатление, его породившее: “Летят снежинки с ветвей в кустах / Застыл подлесок в седых махрах. / Бела, как заяц, ушла метель, / В перчатках белых осталась ель.” (1953), или: “Только воздух прохладный и синий, / Только жалобный крик журавлей… / Поклонюсь одинокой рябине, / Погрущу среди сжатых полей”, – больше свойственна раннему периоду творчества. Со временем же на страницах сборников Николая Тряпкина все чаще появляются стихотворения, где изображение природы принимает иную форму – философской и слегка мистичной метафизики, когда попытка слиянности с природой приобщает человека к миру тайн, не поддающихся рациональному познанию, и человек оказывается участником живого, творимого мифа. Это, безусловно, одно из оригинальных явлений нашей современной поэзии: "Я уходил в
леса такие, И зарывался в
мох косматый, Или: “<…> Чтобы, властный
и свободный, ("Припадаю к темным норам...", 1960) Нередко сей миф окрашивается в тона мрачноватой таинственности, так что сразу вспоминаются некоторые страшные сказки из афанасьевских сборников, или гоголевский Вий. Поэт, воспевший уют, лад внутренней жизни (“Я свято чту фамильное родство / И души предков грею у печурки”), не боится выйти за порог, в иное, холодновато-неуютное измерение, лишь бы изведать тайн: “<…> И буду я
честным, как солнечный день, Или: “Что там за
хутором? Что там за хутором? ("Что там за вытнами?..", 1969) Или: "<...> Какие там
скачут в углах пересветы? Совсем уж космическим, вселенским холодом отдает от стихотворения “Будильник” (1981): “<…> И все же поэт дает нам образцы и гармоничной, просветленной слиянности с природой, возьму на себя смелость сказать – не уступающие образцам классики. Такие стихи, как " Бабочка белая! Бабочка белая!.." (1960), или "Свет ты мой, робкий, таинственный свет..." (1969) – вписаны на скрижали лучшей русской лирики. Неоднозначные отношения природы и цивилизации – вот еще одна "сквозная" тема, занимающая пытливый ум поэта. Поэт, сын своего времени, или вернее, своих времен, прошел разные этапы ее постижения. В молодости ему не чужд пафос “разведчиков” вселенной, идея пресловутого покорения природы. Он ставит человека выше природы, славит “красные вездеходы” (Песнь о красных вездеходах” (1957): “За неведомые своды, / В неизвестные восходы / Улетают вездеходы – / Все под красною звездой.” (Безвкусно? Пожалуй, да. Впрочем, в этом же стихотворении есть четыре прелестные, почти хлебниковские строчки, за которые многое можно простить: “Жаворόнки летят, / В колокольчики звенят. / Серебристый ключик света – / В синем ларчике”). В другом раннем стихотворении “Фауст” (1957) он оптимистично пишет: “Все травы / На свет прорастают. / Все тайны / Прильнули к ногам… // А боги – в земле почивают. / А сказки – / Дарю малышам”, и склонен восхищаться – страшно сказать кем! – Мефистофилем. Позднее он уже восхищается величием природы, как бы приравнивая великана-человека к ней, хотя пока еще не сомневается в непогрешимости человека перед природой и в "благодушии" природы: “Сколько веков я к порогу Земли прорубался! / Застили свет мне лесные дремучие стены. / Двери открылись. И путь прямо к звездам начался . / Дайте ж побыть на последней черте Ойкумены!” (1961). Однако c годами масштаб восприятия меняется, становится более соразмерным (1981): "Гудит Океан, и горящие копья богов / Проносятся в долы – / И рушатся снова в кромешную пропасть веков / Земные престолы. // И снова ты, море, звенишь и сияешь, как Феб, / У каждой ограды, / И снова ты в трюмах проносишь мастику и хлеб / Для новой Эллады. // И заново светят для новых святилищ и вер / И солнце и луны, / И вот я опять пред тобою, как старый Гомер, / И вот мои струны..." (Тема "античных" мотивов в творчестве Тряпкина сама по себе довольно интересна: с одной стороны, он призывает "проснуться на рубеже какой-то смутной веры", ощутить все заново, невзирая на авторитеты мировой культуры: "Пускай на полке у тебя – Гомеры и Вольтеры, / А ты впервые видишь дым пастушьего костра". С другой, это конечно лукавство – Гомеры на полке и, значит, вполне усвоены, и в этом сонаследовании мировой культуры и античности, в частности, он выступает продолжателем русских классических поэтов 19 века, восстанавливая и сберегая "античную традицию", нарушившуюся с концом серебрянного века.) Но вернемся к теме взаимоотношений человека, цивилизации и природы. Тряпкин в какой-то момент начинает чувствовать, что терпение природы на пределе. Мефистофель, этот дьявол гордыни познания, уже более не восхищает поэта своей пролазливостью, ибо завел человека слишком далеко: "Лукавый Змий! И ты
вкушаешь сдобники, А твой Адам давно
забросил скинию Или вот стихотворение 1968 года, классически-изысканного, даже немного стилизованного под Восток, с "восточными" повторами, но жесткого письма – со щемящей и неуютной современной мыслью о будущем, об ответственности цивилизации перед Высшим Судом; современность этого апокалиптического мироощущения подчеркнута тем, что вещи огромные показаны через призму наших смешноватых понятий (черную трубку Земля закурила; преисподний тол); разумеется, огромное от этого не становится менее огромным – лишь наша тщета становится более очевидной; и чаяние "иного глагола" – более пронзительным. "<...> "<...> Неужели не
сыщется Слово Своего рода "воспоминание о будущем", горькое предостережение, себе и потомкам, в стихотворении 1979 г.:
|
||