|
От автора
Первое стихотворение, включенное в
эту книгу, помечено 1970-ым годом. Мне
было тогда 20 лет, я училась в Московском
Университете, писала курсовую по
славянской палеографии. Вся
неподцензурная словесность в
университетских кругах была доступна,
и среди другого - только что
завершенная к этому времени поэма “Москва-Петушки”...
Читатели стихов обыкновенно молоды.
1970-й год должен представляться
нынешнему читателю этой книги слишком
далеким и вряд ли интересным.
В самом
деле, “другой” облик этого глухого
времени, или безвременья,
протянувшегося от конца “оттепели” до
начала “гласности” остался по
существу неизвестным. Его мало кто знал
и в то время, и не удивительно: так
называемой “второй культуре” было
отказано в публичном существовании. О
том, что происходит в замолчанной
глубине времени знали, в общем-то, изгои
тогдашнего общества. Теперь “иных уж
нет, а те далече”, а те - продолжим Саади
- по разным причинам будут вспоминать
глухие семидесятые не иначе как с
горечью или с иронией: это обещание, это
предчувствие, это предвозрождение не
сбылось. Это сопротивление (нет, не
режиму: по существу, всей отпущенной на
нашу долю данности) не стоило труда: все
рухнуло в одночасье само собой. Это
свежеоткрытое счастье общения и
заговорщицкого понимания “среди своих”
(к этим “своим”, как вспоминает С.С.Аверинцев,
могли относиться Гельдерлин или Платон,
не говоря уже о великих модернистах
вроде Элиота или Кафки, которые
говорили как будто о нас и за нас) - не
счесть ли это, по размышленье зрелом,оптическим
обманом? круговая порука - если не добра,
то бескорыстия и беспечности - не долго
держалась и никому не помогла. Эти
озарения, обращения, погружение во
внутреннее, полумистика-полуметафизика,
очарование сновидением и зазеркальем (то,
что можно узнать в зрительном ряду
фильмов Тарковского) с позиции
нынешнего, конкретного церковного
благочестия покажутся эстетической
религиозностью, слабой тенью
гностицизма, если не прелестью. Что же
до “тоски по мировой культуре” - а она
и была тем тайным теплом, которое
согревало бездомное, безродное
существование наших 70-ых, - об этом и
говорить теперь неприлично...
Я не собираюсь клясться в верности
этой смутной и волнующей, несбывшейся (в
историческом смысле) эпохе, своего рода
будущему в прошедшем: для меня тоже
многое изменилось. Но именно там родина
моих сочинений, родина души, если
угодно. Кстати, само это слово - душа -
забытое уже несколькими поколениями,
явилось тогда так, как будто никто его
прежде не произносил: во всяком случае,
всерьез не произносил .
И первым среди всего, что составляло
эту родину и что бегло перечислено выше,
я все-таки назову сопротивление: а
главным путем сопротивления - желание
формы. Оба слова, и форма, и сопротивление
могут называть разные вещи, и мое
употребление требует уточнений. Но
форме посвящена, по существу, вся моя
критическая и эссеистическая проза, и я
не буду заниматься этим здесь. Что же
касается сопротивления... теперь я
могла бы сказать так: сопротивление
чему-то невероятно обширному и никогда
до конца не внятному, для окружающих,
как правило, почему-то приемлемому;
тому, что рассудок готов перетолковать
и чем-нибудь прикрыть, но самое простое
восприятие - на нюх, на звук, на цвет - узнает :
- Узнаю тебя, смерть,
- Как тебя не зови...
Как ее не зови. Собственно говоря,
меняются не только ее названия, но и
приметы. Поэтическое слово, кроме
своего прямого и каждый раз другого
значения, звучит для меня как своего
рода клятва: “Никогда!” в ответ на
предложение соскользнуть в эту не-жизнь,
как бы она не называлась: теперь она
часто называется “современностью”.
Узнаю - и значит, говорю: “Никогда!”,
потому что согласиться с таким можно
только не узнавая.
Вероятно, этим ключом можно открыть
другие, более предметные выборы и
предпочтения: языковые, стилевые и т.п.,
а также их смены.
Что касается учителей и образцов,
внимательный читатель легко узнает их
сам: это и русская поэзия, и европейская
(в первую очередь, Данте и Рильке). Кроме
авторской, для меня всегда была
необыкновенно привлекательна
анонимная поэзия, фольклорная и
средневековая. Кроме поэзии - и часто не
меньше ее - музыка и философия как
источники форм и пластические образы
как образцы запечатленного внимания.
Эта книга разбита на три части: в
первой собраны отдельные
стихотворения, во второй - то, для чего у
нас нет жанрового названия и что в
Англии называют longer poems, “более длинные
стихи”, в третьей - циклы, а точнее
сказать, небольшие книги стихов.
Естественной формой издания мне для
каждой из них мне представляется
отдельная книжка. Я решила не включать
в это издание “Старые песни” - одну из
самых дорогих для меня вещей. Стихам
необходимо жизненное пространство, в
тесном собрании они не поддерживают
друг друга, а выталкивают.
Если автору позволено обращаться к
читателю с просьбами, то я просила бы
его читать этот томик медленно, чтобы
то, что сначала может оттолкнуть как “непонятное”,
успело развернуться. В способности
сообщать не готовый, а
разворачивающийся смысл, в создании
формы, которая есть не что иное как
открытость, мне и видится тот мимесис,
то подражание природе, которое с
древности присваивали искусству.
23 ноября 2000
Москва
|
|
|
- 1
-
- И меня удивило:
- как спокойны воды,
- как знакомо небо,
- как медленно плывет джонка в
каменных берегах.
-
- Родина! вскрикнуло сердце при виде
ивы:
- такие ивы в Китае,
- смывающие свой овал с великой
охотой,
- ибо только наша щедрость
- встретит нас за гробом.
-
- 2
-
- Пруд говорит:
- были бы у меня руки и голос,
- как бы я любил тебя, как лелеял.
- Люди, знаешь, жадны и всегда болеют
- и рвут чужую одежду
- себе на повязки.
- Мне же ничего не нужно:
- ведь нежность – это выздоровленье.
- Положил бы я тебе руки на колени,
- как комнатная зверушка,
- и спускался сверху
- голосом как небо.
-
- 3
-
- Падая, не падают,
- окунаются в воду и не мокнут
- длинные рукава деревьев.
- Деревья мои старые –
- пагоды, дороги!
- Сколько раз мы виделись,
- а каждый раз, как первый,
- задыхается, бегом бежит сердце
- с совершенно пустой котомкой
- по стволу, по холмам и оврагам веток
- в длинные, в широкие глаза храмов,
- к зеркалу в алтаре,
- на зеленый пол.
- Не довольно ли мы бродили,
- чтобы наконец свернуть
- на единственно милый
- никому не обидный
- не видный
- путь?
- Шапка-невидимка,
- одежда божества, одежда из глаз,
- падая, не падает, окунается в воду и
не мокнет.
- Деревья, слово люблю только вам подходит.
-
- 4
-
- Там, на горе,
- у которой в коленях последняя хижина,
- а выше никто не хаживал;
- лба которой не видывали из-за туч
- и не скажут, хмур ли он, весел, –
- кто-то бывает и не бывает,
- есть и не есть.
- Величиной с око ласточки,
- с крошку сухого хлеба,
- с лестницу на крыльях бабочки,
- с лестницу, кинутую с неба,
- с лестницу, по которой
- никому не хочется лезть;
- мельче, чем видят пчелы,
- и чем слово есть.
-
- 5
-
- Знаете ли вы,
- карликовые сосны, плакучие ивы?
- Отвязанная лодка
- не долго тычется в берег –
- и ни радость
- того, что бывало
- и ни жалость:
- все мы сегодня здесь, а завтра кто
скажет?
- и ни разум:
- одни только духи безупречны,
- скромны, бесстрашны и милосердны –
- простого восхищенья
- ничто не остановит,
- простого восхищенья, заходящего
как солнце.
- Отвязанная лодка
- плывет не размышляя,
- обломанная ветка
- прирастет, да не под этим небом.
-
- 6
-
- Только увижу
- путника в одежде светлой, белой –
- что нам делать, куда деваться?
-
- только увижу
- белую одежду, старые плечи –
- лучше б глаза мои были камнем,
- сердце – водою.
-
- только увижу
- что бывает с человеком –
- шла бы я за ним, плача:
- сколько он идет, и я бы шла, шагала
- таким же не спорящим шагом.
|