“ТОМЛЕНИЕ ДУХА” В
МЕНТАЛИТЕТЕ ЭТНОСА |
||||||
При
обращении к этнокультурному
многообразию и
“разноголосию” (Бахтин)
человечества трудно не
оказаться в ситуации
“обнаружения” сложности и
безграничности всего
проблемного пространства
данного феномена. Естественно,
что наличие проблемной
“полисюжетности” и ее
открытого характера
обусловливает важность
авторского самоопределения в
круге нескончаемых вопросов и
о национальных образах мира, и
об уникальности каждого из
типов “космо-психо-логоса”
(Гачев), и о месте любого народа
в мировом историко-культурном
процессе, и еще о многом-многом,
отражающем неповторимость и
уроки этнических судеб. Разделяя положение Вильгельма Виндельбанда о том, что “...дифференцированные культурные формы народов должны сохранять свой собственный характер, подобно формам отдельных индивидов...” (1, с. 16), правомерно, на мой взгляд, выделить и проинтерпретировать ряд тех моментов, которые связаны с индивидуально-личностными проявлениями у человека специфики миросозерцания и жизнеощущения, присущих его народу. При этом особого интереса заслуживают те грани Бытия и Мышления и те стороны этнического самосознания и народного творчества, которые сопряжены с хронотопом культуры. Отмеченная еще Л.Н. Толстым органичность стремления установить “свое отношение ко всему бесконечному во времени и пространстве миру” (2, с. 161) находит свое воплощение у разных народов не только в фольклорной стихии, но и в тех или иных формах индивидуального переживания этого отношения. Именно поэтому будут проакцентированы те особенности континуально-пространственного “томления духа”, которые носят характер “участно-действенного переживания конкретной единственности мира” (3, с. 91). Хорошо известно, что понятие хронотопа культуры, введенное А. Ухтомским и М. Бахтиным, неразрывно связано с ценностно-смысловыми и эмоционально-психологическими основаниями жизнедеятельности любого народа, своеобразно выражающего и в обрядах, и в пословицах, и в традициях семейно-бытового уклада единственность “вмещающего и кормящего ландшафта” и “отмеренность” (Гумилев) времени собственной судьбы. Поскольку же коллективные представления народа об исторических истоках его “времени и места” не могут не преломляться на индивидуальном уровне, то душевные переживания человека так или иначе воспроизводят этнокультурные особенности и в сфере темпорального мышления и в смысложизненной проблематике. (Как тут не вспомнить о картине Поля Гогена “Кто мы? Откуда? Куда мы идем?") И действительно, и у “цивилизованных” и у “естественных” (Руссо) народов степень напряженности “томления духа” по поводу вопросов о времени и направленности индивидуального бытия тем выше, чем острее потребность в обретении его смысла. В том случае, когда человек проникается заветами народной педагогики, с одной стороны, и собственной житейской мудростью, с другой, он начинает понимать истинный смысл своего повседневного существования. Смысл этот заключается, говоря словами В.М.Шукшина, в том “чтобы, конечно, потрудиться, вырастить хлеб, сделать чудесную машину, построить дом, но еще - чтобы не пропустить прекрасного в этом мире” (4, с. 58). Не трудно заметить, что в шукшинской трактовке смысловая наполненность бытия “простых людей” являет собой гармонизацию ценностей жизни и ценностей культуры. Как одна из моделей разностороннего и продуктивного самоосуществления “мира человека” шукшинский подход к решению смысложизненных вопросов вряд ли выглядит спорным. Однако в реальности многие тексты культуры (от былин и народных сказок до произведений профессиональных авторов) воспроизводят устойчивый, можно сказать, вечный характер того самого “томления духа”, которое нередко активизирует не только духовно-нравственные искания личности, но и ее творческие задатки. С точки зрения обнаружения в творческих формах индивидуальных проявлений “космо-психо-логоса” различных народов известный интерес представляют два текста: “Жизнь Матвея Кожемякина” Максима Горького и “Кола Брюньон” Ромена Роллана. Главных персонажей каждой из книг объединяет один и тот же способ подведения счета миру в конце жизненного пути типичных носителей и качественно определенного менталитета своего народа и этнического самосознания (русского и французского). Речь идет о стихийном выборе и жителем городка Окурова и мастером из Кламси жанра дневника, в котором каждый - в соответствии и с атмосферой родного края и с особенностями национального характера - воссоздает, истолковывает и оценивает жизненный опыт и впечатления от окружающего мира. Главной причиной, эмоционально-психологическим побудителем обращения обоих персонажей к жанру дневниковой исповеди выступает то томление духа, своеобразие которого вызвано переживанием себя, пройденного пути и памяти сердца о близких родственниках и земляках. Именно поэтому одним из сквозных мотивов воспоминаний и Матвея Кожемякина, и Кола Брюньона оказываются мерцающие ассоциации-образы родной стороны, т.е. особого космо, в котором отпущено каждому из них войти в земной мир, обжить-испытать, а затем и покинуть… Разноликость обоих косм в известной мере сопрягается со своеобразием мира человеческой субъективности каждого из авторов дневника – и с точки зрения передаваемой атмосферы социокультурной реальности, и в плане типологических взаимоотношений, и содержательно-смысловой наполненности томления духа по поводу себя и жизни, единожды подаренной и оцениваемой в преддверии ее завершения. И хотя их обоих объединяет то, что "сама потребность взяться за перо лежит в душе растревоженной" и дневник каждого – это "поиски выхода из этих смятений, из этих сомнений" (5, с. 209), сами исповеди уникально-неповторимы, начиная с переживания особенностей своей малой родины. Вот каково жизненное пространство Матвея Кожемякина: "Волнистая равнина вся исхлестана серыми дорогами, и пестрый городок Окуров посреди нее – как затейливая игрушка на широкой сморщенной ладони" (6, с. 7). Стоит подчеркнуть, что в качестве эпиграфа к самому Окуровскому циклу повестей Максим Горький предпослал слова Ф.М. Достоевского: "…уездная, звериная глушь", подчеркнув тем самым ,что глушь эта во многом предопределила неизбежность обращения одного из окуровских жителей к прошлому. В результате "по ночам, подчиняясь неугомонной старческой бессоннице" Матвей Кожемякин создает "Мысленные и сердечные замечания а также некоторые случаи из жизни города Окурова, записанные неизвестным жителем сего города по рассказам и собственному наблюдению" (6, с. 99) . Ночную же работу по раскрытию различных граней "томления духа" он исполняет "день за днем… для чтения с доверием и для познания скорбной жизни уездного русского города". Не трудно догадаться, что в такой-то глуши у него не могло не родиться желание попросить через свои воспоминания "прощения у людей, мимо которых прошел, - прощения себе, и всем, кто бесцветной жизнью обездолил землю" (7, 629). Тональность же дневника Кола Брюньона, жителя Неверской Бургундии исполнена "вольной галльской веселости… вплоть до дерзости" (8, с.11). И хотя все повествование относится ко времени средневековья и характерных для него испытаний войнами, эпидемиями и других невзгод, рожденный на юге Франции автор не просто рассказывает "то, что видел, то, что сказал и сделал…". (Там же). Как сам он признается на первой же странице чистой, "совсем новенькой", открывающей ему "объятия" тетради, он не может не писать потому, что "…приятно потрогать, пощупать и помять все то, что подумал, заметил, собрал, посмаковать губами, испытать на вкус,,,. Рассказывать самому себе все то, что не успел спокойно вкусить, пока ловил на лету!" (9, с. 12). И само его желание подвести "счет этому миру" навеяно, в отличие от окуровского жителя не тоской "в избитом и больном сердце" (10, с. 158), а тем, что "…приятно пройтись по своему маленькому миру, сказать себе: "Он мой. Здесь я хозяин и повелитель. Ни холод, ни мороз над ним не властны. Ни король, ни папа, ни войны, Ни моя старая ворчунья…" (11, с. 12) Однако и в забытой Богом и людьми окуровской маяте монотонного проживания отпущенных десятилетий, и в обласканном солнцем Кламси и душа и мысль исповедующихся героев (т.е., говоря словами Гачева, их "психо-логос") едины в ощущении того, что в итоге их жизнь – "горсть пепла и налетающий ветер смерти" (12, 94). Иными словами, при ярко выраженной полярности типов среды обитания и общения, оба мучительно размышляют (по сути, рефлексируют) над одной из главных экзистенциальных проблем: о причинах и последствиях упущенного времени. Но в отличие от прустовского потока сознания относительно трагического характера утраты Времени Бытия и предания этой утрате статуса фатального явления, проблематика темпоральных переживаний Матвея Кожемякина и Кола Брюньона имеет качественно иные смысловые нюансы. Во-первых, ночные размышления окуровского жителя, пытающегося самому себе объяснить в дневнике истоки его недовольства не столько окружающими, сколько самим собой, навеяны признанием собственной вины за "пустотность" отпущенного срока на земле. Сокрушаясь из-за того, что "человек послан богом на землю эту для деяний добрых, для украшений земли радостями – а мы для чего жили, где деяния наши, достойные похвалы людской?" (13, с. 628), Матвей Кожемякин воспроизводит (разумеется, сам не догадываясь об этом) одну из традиций русской литературы – постановку вопроса о невозвратимости упущенных лет, о впустую растраченной молодости. Тема "человек – время – судьба" была задана в качестве духовной традиции еще автором "Евгения Онегина". Именно поэтому не забываются заученные по строгому предписанию учителя строки, которые в определенную пору жизни обретают особый смысл
Но разве
не про то же самое у
окуровского мыслителя,
сокрушающегося по поводу
"лени духовной и
телесной", из-за которой
"не понял я во-время
наставительных и любовных
усилий жизни и сопротивлялся
им, ленивый раб" (14, с. 126-127)?..
По сути сам кожемякинский
дневник являет собой
исповедь-покаяние о
расстраченности, о греховности
праздного отношения к времени
как божественному дару,
отпущенному человеку. Такое
экзистенциально-этическое
проживание чувства вины за
потерянное время жизни -
находит свое воплощение в
качестве одной из граней
духовно-творческого
пространства отечественной
культуры. В связи с присущим
нашей культуре темпоральным
характером томления духа
опять к месту оказываются
пушкинские мотивы неприятия
светской монотонности жизни:
И как не
вспомнить о многочисленных
поэтических формулах
переживаниях Сергея Есенина -
одного из “самых-самых”
русских поэтов - о том, “как
мало пройдено дорог, как много
сделано ошибок”?.. Не так уж
случайно и то обстоятельство,
что в драматургическом
наследии Леонида Андреева две
пьесы (Жизнь человека” и “Дни
нашей жизни”) воссоздают
символическую трактовку
вечной проблемы конфликта
между краткостью земного бытия
и Вечностью. |