Между тем эти образцы томления духа по промотанным дням, неделям, годам, десятилетиям жизни в определенной мере противоречат устойчивой традиции раскрытия своеобразия российского менталитета через абсолютизацию либо невозмутимо-эпического, либо беззаботно-лихого отношения к отмеренному времени жизни. Разве не были воспеты в русском фольклоре, чудеса храбрости и смекалистости тех сказочно-былинных героев, которые, прежде чем совершать свои подвиги, не одно десятилетие провели на печи и в сладкой дреме? И вряд ли можно счесть случайным совпадением воссоздание в отечественной литературе разнообразных коллизий неспешно-сонного, а потому милого сердцу существования родных и близких Багрова внука у С.Т. Аксакова, старосветских помещиков у Н.В. Гоголя, обломовцев вплоть до самого Ильи Ильича у И.А.Гончарова, галереи персонажей в пьесах А.Н. Островского. Да и некрасовский вопрос-призыв “Ты проснешься ль, исполненный сил?..” несводим исключительно к социальному пафосу, а выражает томление духа поэта по духовно-нравственным и психологическим ракурсам этого “затянувшегося” сна.
Иными словами, фольклорно-литературный пласт нашей культуры заложил основы для тезиса о том, что в России все “до сих пор убеждены, - как писал Лев Шестов, - что чего-чего, а времени у нас хоть отбавляй. Считать дни, а тем более часы и минуты - найдите хоть одного русского, который унизился бы до такого мещанского занятия! Мы осматриваемся, потягиваемся, протираем глаза, мы хотим прежде решить, что делать и как делать, и только потом начать жить” (17, с. 470). А при этом, согласно философу, “мы хотим щедрой рукой зачерпнуть из бездонной вечности...” (Там же, с. 471)
Феномен наличия в самосознании русского народа противоположных подходов к личностному времени между Жизнью и Смертью порожден многими факторами, в том числе и такой чертой менталитета, как отмечаемая многими деятелями отечественной культуры непоследовательность, а порой и парадоксальность. Нередко накопленный груз проявлений собственной непоследовательности и даже непредсказуемости порождает стремление объяснить эти свойства характера и оправдать их. Жажда самооправдания удовлетворяется в различных ситуациях - от полной исповеди перед случайным попутчиком до обращения к перу и бумаге. Высокий эмоциональный градус “самовыговаривания” в обстоятельствах встречи-диалога, и страстность “выплеска” в письмах, дневниках, автобиографических повествованиях “ лежат в душе растревоженной” (Шукшин)
Разумеется, у каждого человека не один, а несколько сюжетов духовно-душевного напряжения и дискомфорта. Тем не менее, в проблемном пространстве феномена томления духа важное место принадлежит темпоральным переживаниям. Глубоко права Мариетта Шагинян: “Время - это мы сами... маленькие Хроносы, живем сделанным, созданным, почувствованным, переживаемым, а потому потерянное время - это наше самоубийство” (18, с.371). И когда открывается драматизм, а порой и губительность праздного существования-несвершения, тогда душевное смятение людей, подобных Матвею Кожемякину или шукшинским “героям в кирзовых сапогах“ (Залыгин), находит выход в коммуникативно-творческих формах самооправдания. Одно из подтверждений тому - благотворное влияние дневника окуровского жителя на его умонастроение: “...скрип пера стал для него музыкой, она успокаивала изношенное, неверно работавшее сердце, и порою ему было до слез приятно видеть на бумаге только что написанные, еще влажные... слова” (19, с. 628).
Как правило, наряду с темой темпорализма на страницах дневников воссоздаются и те “несовместимые контрасты жития” (Розанов), которые не могли не отразиться на многих гранях человеческой субъективности. И с этой точки зрения правомерно вновь обратиться к своеобразию томления духа Кола Брюньона, вследствие которого 2-го февраля был начат дневник, а в день крещения дописана последняя страница. Примечательно, что своему желанию изложить в дневнике “...то, что видал, то, что сказал и сделал”, 60-летний человек пытается найти объяснение: “Ну не безрассудство ли? для кого я пишу? Разумеется, не для славы: я, слава богу, не дурак, я знаю себе цену. Для внуков? Что останется через десять лет от всех моих бумаг?.. Так для кого же? Да для самого себя... Мне нужно поговорить; и мне мало словесных боев у нас в Кламси. Я должен излиться...” (20, с. 10).
Чем же наполнено-напряжено брюньоновское томление духа, в чем изливается "старый воробей, бургундских кровей, обширный духом и брюхом" (21, с. 10)? Содержательно-смысловая емкость и особого рода интонационность дневника мастера из Кламси напитаны чередой трагических событий, как бы испытавших на прочность его жизненный девиз: "Не бывает мрачных времен, бывают только мрачные люди". (Там же, с. 14).
Собственно говоря, диаметрально противоположный стиль двух дневников – сокрушенно-уныло-покаянный у жителя городка Окурова и дерзновенно-ироничный у рожденного в Неверской Бургундии – обнаруживает этнопсихологические различия, носителями и выразителями которых являются Матвей Кожемякин и Кола Брюньон. У обоих источник обращения к бумаге и перу – сама жизнь, ее событийный ряд, который носит для авторов дневников характер ударов судьбы. Но в кожемякинской исповеди все излагается, разъясняется, оценивается в гармоничном соответствии содержания форме, монотонность безрадостной и полной недоразумений череды лет вполне адекватна интонированию-акцентированию мотивов скуки и уныния из-за того, что все идет не так, как хотелось и мечталось. А вот своеобразия самораскрытия томления духа в брюньоновском дневнике состоит в том, что вопреки сменяющим друг друга утратам "жены, дома, денег, и ног" (Там же, с. 191) жизнеутверждающий пафос героя нарастает.
Примечательно, что и сами событийные ряды, воссозданные в каждом дневнике, разномасштабны. Если беды и переживания Кола рождены прежде всего жестокими обстоятельствами Лиги и религиозных войн в стране, то плоды “сердца горестных замет” у Матвея созрели в окуровской атмосфере “дремучей размеренности”. Но при всем этом оба типа “суеты сует” пробуждают и у жителя Кламси и у обывателя Окурова “страстное желание выразить действительную сущность собственной жизни” (22, с. 26). И сущность эта - в интуитивном постижении значимости того таинства повседневного течения жизни, которым далеко не все успевают проникнуться. Переживаемое же героями Горького и Роллана таинство жизни в границах ее “времени и места” состоит в том, что “... чем большего ты лишен, тем богаче: ибо дух создает, чего ему недостает. Чем меньше у меня, тем сам я больше...” (23, с. 192)
Одно из свидетельств тому - встреча с книгой, которую вдруг милосердно устроила суровая к ним обоим жизнь. И Брюньон и Кожемякин обретают радость читательского упоения уже на склоне лет и переживают акт чтения не меньше как своего рода священнодействие. Показателен в этой связи эпизод в с чтением Плутарха, образно описанный в дневнике. Кола. В отличие от Кожемякина, не ведавшего, по сути, до открытия такого чуда, как книга, ощущения полноты бытия, Брюньон за много лет до встречи с томиком античного писателя и историка не онажды испытывал оптимистический настрой. Причина разницы между двумя типами жизнеотношения заключается в том, что сердце и ум окуровского жителя долгие десятилетия мирились с пустотой бездеятельного и монотонного существования, тогда как “космо-психо-логос” бургундца открыл ему с юности “радость верной руки, понятливых пальцев, толстых пальцев, из оторых выходит хрупкое создание искусства” (24, с.15). Тем не менее, мастеру из Кламси суждено было испытать точно такое же потрясение от книги, как и “обывателю” русской глубинки.
Источник незабываемых переживаний Кола - “Сравнительные жизнеописания” Плутарха, в которых, как известно, воссозданы 50 биографий великих людей Древней Греции и “столицы круга земель” Рима. И вот Кола, вначале снисходительно отнесясь “к маленькому пузатому томику, поперек себя толще, в тысячу триста страниц, убористых и плотных, напичканных словами, как мелким зерном”(25, с. 173) , постепенно так вживается в прошлое, что заново открывает в себе ощущение счастья. Причем счастье его весьма своеобразно: оно возникает из особой манеры чтения Брюньона, сопряженной с отпущенным ему талантом игры творческого воображения (вплоть до перевоплощения в образы плутарховских героев) и сопричастности одновременно к трем темпоральным измерениям бытия - прошлому, настоящему и будущему. Благодаря такому потрясению он вновь возвращает себе всю ту “веселость, всю ту жизнерадостность и лукавство, всю ту беспутную мудрость и мудрое беспутство”, которые в синтезе представляют собой разновидность “этики благоговения перед жизнью” (Швейцер).
Интересно то, что включение Ролланом и Горьким в историю “скитаний вдоль и поперек жизни” (26, с.193) их героев События встречи с книгой как текстом культуры, обретает статус традиции в последующие десятилетия ХХ века. Стремительное усложнение всех ракурсов бытия, с его, “грохотом, ритмами, скоростями и нагрузками смалывает, - как писал Шукшин, - человеческие силы особенно заметно” (27, с.34), и такой глобальный натиск не мог не обострить интереса к вопросу о новых испытаниях “жизни человеческого духа” и сюжетах его томления.
Тема многообразия причинно-следственных связей и типов личностного томления духа, несущего на себе этнокультурную печать современного образа жизни, не обошла стороной многих признанных писателей, в том числе Антуана де Сент-Экзюпери (Франция!) и Василия Макаровича Шукшина (“постоктябрьская” Российская империя.). При всей несхожести исходных условий их писательских судеб (геополитических, этнических, сословных, социально-психологических) творчество и Экзюпери и Шукшина исполнено общей тревоги по поводу того, что в ситуации утраты в ХХ столетии многих гуманистических ценностей все менее и менее защищен мир человеческой субъективности. По глубокому убеждению Экзюпери, которого, по его признанию, мучила "забота садовника", недопустимо и постыдно, что уже давно о розе "неусыпно заботятся, холят ее и лелеют", тогда как “люди растут без садовника” (28, с.266). Рефреном же всего творчества Шукшина являлось подобного же рода беспокойство за человека: " Свой он на тракте или чужой", но ему необходимо помочь, ибо он "всем существом тянется к прекрасному, силится душой своей … обнаружить в жизни гармонию" (29, с. 113). И эта общая для Экзюпери и Шукшина тревога экзистенциально-этического характера и лежит в основе томления духа и французского аристократа и русского, родом из Алтая и выходца из противоположной среды.
Прежде всего их обоих тревожит феномен дисгармонии, угрожающий судьбе прекрасного и возвышенного начал, а стало быть, и гуманизму в целом. Устами одного из шукшинских персонажей это беспокойство выражено так: “...сколько всего наворочено! А порядка нет” (30, с.260). А поскольку - при всем разнообразии типов этносов и неповторимости историко-культурного опыта каждого из них - "мы все заодно, уносимые одной и той же планетой: мы - команда одного корабля" (31, с. 261), в произведениях обоих писателей акцентируется мотив личной ответственности и за восстановление гармонии и за спасение ценностей гуманизма. Именно поэтому их героям так “невыносимо видеть, как поступки и вещи внезапно теряют свой смысл. Тогда обнаруживается окружающая нас пустота...” (32, с. 139). Отсюда и рефлексия над тем, "какая нужна настороженность, чтобы спасти и жизнь и движение в мире, почти уже потерпевшим крушение" (33, с. 570).
По сути, речь идет о мессианской форме томления духа, обусловливающей и о тот нравственный максимализм, который прежде связывался лишь с носителями русской ментальности. Однако и жизнь, и поэтика всего наследия Экзюпери, и трагическое завершение в 1944 году его опыта защиты “культа Общего” вносит свои уточнения в трактовку феномена этнопсихологического своеобразия личности, ментальность которой так или иначе связана невидимыми нитями с "космо-психо-логосом" ее народа.
Разумеется, персонажи Экзюпери (прежде всего его друзья-летчики, бедуины в пустыне, где терпит аварию самолет, случайные попутчики, любящие и любимые женщины) не могут быть "спутаны" с героями Шукшина - всеми этими "чудиками" и "странными людьми". Тем не менее мироощущение и маята как самих писателей, так и литературных выразителей всей сложности и страстности их духовно-нравственных исканий исполнены понимания необходимости включения в процесс гуманизации жизни и мира человека.
Отсюда поразительное совпадение задаваемых французским и русским писателями ценностно-смысловых ориентиров. Для Экзюпери несомненно то, что "человек в своем развитии далеко еще не достиг вершины, и нам надо еще понять самих себя и вселенную" (34, с. 266); согласно же Шукшину, смысл индивидуального бытия и его оправдание состоят в том, чтобы направить "свое вековое терпение на то, чтобы сделать из себя Человека" (35, с.38).
Вероятно, томление духа являет собой то понятие и явление, без которого не могла состояться мировая культура. Где бы ни был рожден тот или иной народ, каковы бы ни были его мифы, грезы и другие формы переживания своей "самости" и уникальности, каким бы этическим и эстетическим категориям при оценке жизненной "диалектики приобретений и утрат" (Гегель) он не отдавал предпочтение, неизменным останется сердечная маята в поисках ответов на Вечные вопросы.

Литература
1.Виндельбанд Вильгельм. Избранное. Дух и история. - М.,1998.
2. Толстой Л.Н.
3.Бахтин М.М. К философии поступка. \\ Философия и социология науки и техники. Ежегодник 1984-1985. -
М.,1986.
4.Шукшин В.М. Вопросы самому себе. - М.. 1981.
5.Там же.
6.Горький А.М. Полн.собр.соч.в 25-ти тт. - Т. 10. - М.,1971.
7. Там же.
8.Роллан Ромен. Собр.соч.в 9-ти тт. -Т. 5, - М., 1983.
9.Там же.
10. Горький А.М. Указ. издание.
11. Роллан Ромен. Указ. издание.
12.Там же.
13.Горький А.М. Указ. издание.
14.Там же.
15.Там же.
16. Шукшин В.М. Рассказы. - Л.,1983.
17.Шестов Лев
18. Шагинян Мариетта. Избранное. - М.. 1985
19. Горький А. М. Указ издание
20.Роллан Ромен. Указ. издание.
21. Там же.
22.Зиммель Георг. Кризис современной культуры. - Петроград, 1926.
23. Роллан Ромен. Указ. издание.
24. Там же.
25. Там же.
26. Там же.
27. Шукшин В.М. Вопросы самому себе.- М., 1981
28.Антуан де Сент-Экзюпери. Избранное. -Л.,1977.
29. Шукшин В.М. Вопросы…
30. Шукшин В.М. Рассказы. - Л.,1983.
31. Антуан де Сент-Экзюпери. Указ. издание.
32. Там же.
33. Там же.
34. Там же.
35. Шукшин В.М. Вопросы самому себе. М., 1981.