Леонид Колганов


Взорванный Новый год,
или ассоциативпые размышленил о поэзии
Зинаиды Палваповой.

Впервые я познакомился с Зинаидой Палвановой в Москве летом 1984 года.

Затем был на ее авторском вечере в московском Доме литераторов и на её выступлении в литературном объединении “Звезда”. Стихи поразили своей ёмкостью, ассоциативностью и многоплановостью. Особенно это относится к одной из ее последних публикаций в “Дне поэзии” за 1989 год, который вышел в марте 1990 года, спустя два месяца после отъезда Зинаиды на историческую Родину. В самое разное время в беседах со мной о стихах Зинаиды Палвановой прекрасно отзывались такие, не похожие друг на друга, поэты, как Александр Коренев — мой покойный учитель, Владимир Соколов Юрий Влодов и Сергей Каратов.

Великий Огюст Кювье в своё время доказал, что по одной-единственной кости, зная законы анатомии, можно воссоздать облик двадцатитонного динозавра. Приблизительно о том же писал Николай Глазков, когда предлагал выпить

“За такие стихи настоящие,
Что, как кости зверей, не умрут”.

Поэтому возьмем всего лишь несколько косточек из поэтического мира Зинаиды Палвановой. Перед нами стихотворение, которое начинается строчками:

“Что творится со мной, посмотри:
Был один Новый год — стало три.”

Дальше она пишет, что второй Новый год на исторической Родине пришел неожиданно: “А второй пришёл неожиданно, Неопознанно, словно труп”.

Юрий Олеша писал, что четыре строчки Фета:
В моей руке — какое чудо! –
Твоя рука,
И на траве два изумруда-
Два светляка! - могут служить эпиграфом чуть ли не к “Божественной Комедии” Данте.
 
Так вот строчки Зинаиды Палвановой:
второй пришел неожиданно,
Неопознанно, словно труп. — могут служить эпиграфом к любой прозаической эпопее, будь то “Война и мир” Толстого, или же “В носках утраченного времени” Пруста. Год, смытый, стёртый и “неопознанный, словно труп”. Так мы все сейчас не можем опознать ни нашу прошлую жизнь, ни своих бывших друзей, ни самих себя. Эта Строчка говорит о “неопознанном, словно трупээ, недавнем Новом годе, но подразумевается в ней вся наша прошлая и, возможно, будущая жизнь. Строчка эта — своего рода “воспоминание о будущем”. Пароль, код к еще не написанным эпопеям о “времени и пространстве”. Дальше идут строчки:
 
Новый год без Нового Года,
Без тебя за столом позади,
Засыхает в тоске Исхода
Елка-палка в моей груди,”
Строчки:
Засыхает в тоске Исхода
Елка-палка в моей груди. — по свежести, необычности и незатасканности можно сравнить С—
 
Пусть неизменен жизни новой
Приду к таинственным вратам, Как Волги вал белоголовый
Доходит целый к берегам! - Языкова и “Свежела кровь зарезанной травы” Диомида Костюрина, от которых в нос бьёт “зеленя”.
“Засыхает в тоске Исхода
Йлка-палка в моей груди.” - В этих строчках засыхают, нет, обугливаются, А, может, словно град Китеж, уходят в неизведанные бездны подсознания - синий снег, Звенящее серебром Рождество, золотисто-светлая новогодняя ёлка, которая осыпалась и –почерневшая - лежит на мёртвом сером снегу нынешней российской действительности,- нет, в нашей груди, как навечно вошедший, сроднившейся с плотью и кровью, щемящий и до конца ещё не осознанный осколок детства. И, наконец, тишайшее и громоподобное:
Мы из тёртых жизнью, из битых,
В нашем воздухе длится он,
Новогодних игрушек разбитых-
Сокрушительный детский звон!

Здесь - наше снежное российское детство как бы придвинулось и стоит рядом. Оно - словно сквозит, как уже не существующий давний новогодний снежок из случайно сохранившейся детской варежки. В нем вся наша нежно-мучительная раздвоенность по отношению к стране Исхода. Как писал Катаев в “Алмазном Венце” - “Самое сильное в человеке - это его начало.” Так вот, детство в стране Исхода ещё долго будет колобродить в наших душах - и громоподобная и одновременно кроткая тишина этих строк ещё долго будет греметь в нас сильней, чем “гул погибельной Цусимы”, и некая - стоящая посреди белой безнадёжности огромная ледяная печь будет Втягивать нас, вернее - ещё блуждающие в этой сквозной безнадежности наши души, в Себя, как втягивала в себя Колыма сквозящих на ветру безымянных зэков.

Незадолго до смерти Набоков писал, что у него нет никаких материально- имущественных претензий к большевикам за то, что они конфисковали имение, забрали все, что могли, сделав его почти нищим; Единственная претензия - чисто иррациональная - за то, что они разбили все его светлые воспоминания о детстве. Так же и мы. Что нам оставленные машины и дачи? Да и у кого они были? А вот взорванный в нас Новый год, расколовшееся на множество смертельных осколков, словно зеркало из “Снежной королевы”, Рождество. Да, воистину это страшней, чем “гул погибельной Цусимы”. Ведь это не просто звон разбитых в детстве новогодних ёлочных игрушек. Это наши разбитые судьбы, это поминальный звон по убиенным, заживо погребённым поколениям, которые, в отличие от поколения Хемингуэя, Фолкнера и Томаса Вулфа, оказались по-настоящему потерянными для искусства, а, может быть, и для самой жизни.

Новогодних игрушек разбитых
Сокрушительный детский звон. - эти строчки так же можно взять эпиграфом к какому- Нибудь большому роману о расколовшемся, взорванном на той, доисторической Родине- Детстве.
Засыхает в тоске Исхода
Ёлка-палка в моей груди.
 
Новогодних игрушек разбитых
Сокрушительный детский звон.
 
А второй пришел неожиданно,
Неопознано, словно труп.

Что можно сказать об этих строчках? Только то, что их необходимо публиковать — как в Израиле, так и в России.

 

 

niw 15.04.03

 


русскоязычная
литература Израиля