Михаил Беркович

МАНЕЖ

 
 

рисунок Дмитрия Громана

 
   

Так уж сложилось, что едва ли не главные события произошли в этом огромном выставочном зале с названием “Манеж”. Собственно, московский “Манеж” сооружался еще в первой четверти минувшего века. И, как всякий другой, предназначался для тренировки лошадей, обучения верховой езде.

С появлением автомобилей, нужда в лошадях пошла на убыль. Манеж стали использовать для демонстрации новых марок автехники. После революции он долго пустовал, и — в 1957 году обернулся Центральным выставочным залом столицы. Такая предыстория.

А что такое 1957 год для художника Дмитрия Громана? Чем памятен?

— Да ничего особенного. Год как год. Жил, работал, — говорит он.

Это манера такая: ничего особенного не происходит — нормальная жизнь. — На фронте страшно было?

— Нет. Молодой был, ничего не понимал.

Начало представлялось многообещающим. К профессии прорывался, как партизан - с боями. Но прежде повезло несказанно: войну прошел и — даже не инвалид. Молодой, здоровый приехал в Сталинабад - и в школу, заканчивать среднее образование. Из девятого быстренько перескочил в десятый, получил аттестат с серебряной медалью. Отправил документы в Московский полиграфический, ждет-пождет, а вызова нет. Уже начался учебный год. Что делать? Садится в поезд и — в столицу.

В приемной комиссии:

— А мы вам вызов посылали.

— Неправда!

— Ой, извините, документы потерялись... Но ничего, в будущем году....

— Не в будущем, а сейчас.

— Это может только министр решить.

И вот он сидит в кабинете вальяжного дяденьки, сам в солдатском обмундировании, только без погон, руку положил на массивную чернильницу министра — совсем, как современный афганец. Министр ему, мол, поздновато уже, давайте с будущего года...

— Нет! — и в голосе металл.

Смотрит министр на вчерашнего фронтовика, на руку, которой накрыта его чернильница и соглашается с аргументами:

— Хорошо, хорошо, идите в институт и приступайте к занятиям.

А в пятьдесят седьмом что происходило? В одном из каталогов написано, что Дмитрий Громан подвергался репрессиям за космополитизм. Что это слово такое мудреное — “космополитизм”?

— Это когда говорят, что паросиловую установку изобрел не Ползунов, а совершенно другой человек. И не русский, а англичанин, — отвечает Дмитрий Семенович.

— Ну и что?

— Как “ну и что?” это же антипатриотизм и потому космополитизм! А “сдал” мой товарищ. После этого меня уволили, а его взяли в штат городского отдела КГБ. Но это — жизнь.

— И это — страна, — добавляю.

— Что страна? Природа, ландшафты, зимы долгие ... Морозов не люблю. А так все хорошо. Правда, людей плохих много. Кстати, не уверен, что в процентном отношении в Израиле их меньше, чем в России.

Неторопливый разговор — слово за слово — в его подвальной квартирке, снятой у местной жительницы. На стенах — полотна: “Самсон и Далила”, “Адам и Ева”, другие. На станке — новая работа: “Не знаю еще, что это такое”. На столе — каталоги выставок, в которых он участвовал в России.

До выставок надо было еще дожить. Такие правила игры. Если ты художник, который, к слову, получил отличное образование и умеешь держать кисть в руках — пожалуйста, работай — по наитию ли, по заказу ли — как хочешь! Но сперва стань членом Союза художников. Иначе ты просто тунеядец, как Иосиф Бродский. В Союз попасть можно только через выставки. Минимум такой установили: участие в двух республиканских. Не ахти какая проблема для таланта, но тут как раз это увольнение...

Все есть: молодость и страсть, диплом и жажда жизни... Нет пустячка — работы. Не потому что ее вообще нет, а по той широко известной причине — обладатель диплома не принадлежит к благонадежной части населения, к тому же национальность-то — плюнуть и растереть! Теперь секрет полишинеля, что так было в стране, объявившей братство народов главным своим принципом, а тогда до этого еще и не каждый еврей способен был додуматься...

В какие двери ни стучался — все без толку. Лето на исходе. Что делать? Надумали с женой смотаться к матери в Кисловодск. Курорт все-таки. Место — самой природой для отдыха предназначено. Только вот, от чего отдыхать, от каких таких трудов праведных? Сколько бы еще продолжались муки безработицы — поди угадай, но как раз подоспел очередной, Х1Х съезд КПСС. И хотя Дмитрий никогда не состоял в партии, рискнул, обратился в президиум.

Надежды, оговоримся, мало питал, но чем черт не шутит! А люди оказались отзывчивые. Даже очень. Двух недель не прошло, как получил срочную телеграмму: не будет ли любезен настолько, чтобы согласиться занять свободную должность главного художника в столичном издательстве... Якутии? Согласился — куда деваться! До Новосибирска — поездом, дальше — на крыло. С безработицей покончено.

Немножко обустроился — жена Валентина приехала. Настроение приподнялось. Правда, минусов многовато. Особенно зимой — до шестидесяти. Художники, большей частью, — из расконвоированных. Отдаленность от центра, от друзей, родных... А плюс всего один, но какой — работа!

В Белокаменную вернулся вскоре после смерти отца народов. Столица встретила улыбками сокурсников, друзей. Многие из них успели крепко встать на ноги, надежные кресла под себя подвели. Так что с работой проблем не возникло. Издательство “Художественная литература” — художник.

Когда жизнь идет нормально — время течет стремительно. Отгремели разоблачительные съезды, повеяло теплом. А вот уж и оттепель к концу подкатилась. Кое-где стали гайки подтягивать. Но до остервенения дело пока не дошло. Как-то мягко все вырисовывалось, еле заметно. Год шестьдесят второй запомнился обилием выставок. Одна, другая, третья... Художникам — раздолье.

Еще не показывал кукурузный Джо коммунистической партии Советского Союза (он же отец башмачной дипломатии) Кузькину мать творческой интеллигенции, но она уже хранилась у него под рукой. И потому появились недружные пока еще симптомы самовластья чиновной тупости. Например, сняли с работы директора Дома кино. За идеологическую безграмотность. Устроил в вестибюле выставку художников, а в это время Андрей Тарковский показывал свой фильм “Иваново детство”. В Доме всегда народу хватало. Кроме самих деятелей кино, вечно терлись там околокиношные шестерки. Манила их реальная возможность получить в буфете все, что душе угодно, без ресторанной наценки. А тут еще такой шанс попасть на премьеру Тарковского! Толпа хлынула, а им — пожалте на выставку! И оказалось, что полотна не очень угодных мастеров кисти осмотрело недопустимо большое количество зрителей. Как можно с этим мириться!

Громан пытался вступить в Союз художников. Со всех сторон неплохо. Тут тебе и какое-то признание и престиж и ...Но главное — развязанные руки: не требуется справка с места работы. Заявление подал. Вместе с Владимиром Янкилевским и Дмитрием Плавинским — человеком тихим и даже скромным. Но имел он некоторый доступ к верхам. Всегда знал больше, чем обычный смертный. Пришел и говорит:

— Ребята, нас не примут!

Вот такой Нострадамус. Но что делать — не капитулировать же! Вот вызвали, говорят, давайте — быстренько развешивайте работы... А дальше — по предсказанию: не приняли. Баллов не набрали. Голосование тайное — какие претензии? Хотя причины были известны, вслух о них говорить не полагалось. Чтобы “глупым” не прослыть.

Вернулись к “вопросу” тринадцать лет спустя. Причем, так, словно никакого отказа и не бывало. Просто — вот залежались документы по какой-то непонятной причине. Случайно обнаружили и — пожалуйста, что за проблема! Приняли. Всех троих, .

А с другой стороны, представьте себе, что ничего этого нет. Никаких препятствий! Хочешь писать картины, ничем больше не занимаясь — на здоровье; хочешь в Союз художников — иди сюда! Ну и что бы это была за жизнь? Рутина какая-то — никаких преодолений! А так все, как у людей: добейся, превозмоги, достигни, чтобы потом было за что себя уважать.

Лето шестьдесят второго пролетело быстро. И, хорошо подустав, Дмитрий поехал на юг — отдохнуть. Жена его приятеля Жутовского работала на Центральном телевидении. Eй пришло в голову организовать новую программу и — Громан получил телеграмму: “Срочно выезжай!”

Через несколько дней он — в Москве. Что такое? В чем дело? Ничего такого, просто организуется выставка в Доме учителя. Нужно показать настоящий авангардизм. За эту работу и принялись художники, засучив рукава. Но авангардизм и соцреализм — две собаки перед сахарной костью — попробуй помирить! Даже на участие в международных выставках (пусть и в дружественных странах) власть имущие глядели искоса, ибо соцреализма тут могло и не быть.

Но ничего, все прошло нормально, без эксцессов и ажиотажа. А на другой день Громану говорят, давай свои картины — в “Манеж”. Там проходила выставка “Тридцать лет Московскому Союзу художников”. Группе дали два зала. Один, на первом этаже, взяли художники, которые ближе к классике. А на втором разместились истинные модернисты. Вечером поехали, поздно ночью закончили. Дежурные чекисты помогали развешивать картины. Потом переписали десять человек и предупредили строго:

— Вы обязаны прийти завтра к десяти утра. Просим не опаздывать.

Участников значительно больше, но присутствовать разрешили только этим десяти. И Громан, и другие мастера поняли: завтра будет погром. На следующий день в “Манеже” с утра все ждут. Вот появился президент Академии художеств Борис Иогансон. Приехала Министр культуры Екатерина Фурцева. Ходят по залам, смотрят, что-то записывают...

Ровно в одиннадцать появляются крепкого телосложения мужчины, этакие низкорослые близнецы-братья. Все на одно лицо, без индивидуальных подробностей. Все в одинаковых синих костюмах. Строгие такие ребята, даже сумрачные, можно сказать. Ничего не говорят. Заполнили залы, словно заняли оборону. И только успели это сделать, — в нижний зал стремительно вкатилась группа карликов. Все — в черных костюмах. Только один — длинный — в сером, как, очевидно, и полагалось серому кардиналу — Суслову. Несколько выделялся еще и Брежнев. На нем костюм был синий. И держался он от всех немного поодаль. Возможно, уже тогда проявлял свою неполную лояльность к генеральному секретарю.

Со стороны все это выглядело довольно комично. Кругленький хозяин, за ним — дюжина слуг с раскрытыми блокнотами. Что-то записывают.

Хрущев прохаживается по первому этажу. Поглядывает. Прикидывает. Оценивает. Столь же неторопливо перебрался на второй этаж. И казалось, что он ко всему равнодушен. Молчит, замечаний не высказывает, но по выражению лица художники догадывались: скоро грянет буря. Первые раскаты прокатились еще внизу.

— Это што — выставка московских художников? — задал невинный вопрос Никита Сергеевич и получил столь же невинный ответ:

— Конечно!

— А я дак думаю, это откуда-то южнее и восточнее...

Вот оно что, оказывается, более всего гнетет коммуниста № 1, главу страны развитого социализма, народ которой он вот-вот перетащит в недоразвитый коммунизм?! Гляньте на подписи — почти сплошь еврейские фамилии! Кому же это понравится? И все же он ограничился только одной той фразой...

— Национализм, — рассуждает сегодня Дмитрий Громан, — ценность “простого” человека. Интеллигент националистом быть не может, ибо он имеет обыкновение думать и понимать глубинные значения вопроса.

Но вернемся в “Манеж”.

И вот Никита Сергеевич отвернулся от картин:

— У меня внучка рисует лучше. И вообще я не понимаю, как можно так рисовать!

За спиной секретаря, в рядах почетного караула трутся классики, среди которых — Иогансон и, как оказалось, сменивший его в тот день на посту президента Академии художеств Серов.

— Вот у меня приятель Меркулов, — учил Никита Сергеевич, — вот он — художник, он умеет рисовать — можно в лупу смотреть. — Так и сказал, с ударением на последнем слоге: “в лупу...” — А эти намажут — не разберешь!

И все-таки до какого-то момента он держал себя в рамках приличия и разговаривал с участниками выставки вполне добродушно: видел же — художники молодые, а он все-таки человек в солидном возрасте. У картины “Космонавты” несколько омрачился:

— Где художник?

Подходит совсем еще молодой Владимир Шорц, С бородкой, аккуратно одетый, стройный... Глянул на него секретарь и говорит:

— Ты такой красивый, молодой, зачем ты это пишешь?

— А этот Володя, — вспоминает сегодня Громан, — не привык публично высказываться. Стоит себе и молчит. А что отвечать?

Кто у тебя мать?

— Медработник.

— Ну вот, видишь, мать врач, а ты чем занимаешься?

— Не врач — санитарка.

— Тем не менее, зачем тебе это надо?

Причем, все по-отечески, абсолютно без злобы. О картинах Громана — ни слова. Но вот добрался до работы “Геологи”. Такая неброская, без особых претензий, но именно за нее Хрущов почему-то зацепился:

— А вот тут у нас начинается абстракционизм! ..

Откуда он взял такое определение формы — так и ушло с ним в могилу, но в залах не было вывешено ни одной абстракционистской работы. Обстановка на него, видимо, действовала. За спиной члены политбюро с блокнотами, авторучками — ждут магического слова.

Пока там Хрущев распалялся около картин, его помощник некто Лебедев допытывался у Эрнста Неизвестного, где тот берет бронзу для своих скульптур, Ведь это же не шутка — все-таки стратегическое сырье. Государственному деятелю хотелось докопаться до корней. А этот, понимаете ли какой-то там скульпторишка позволяет себе шуточки шутковать: “Краны, — говорит, — откручиваю!”

Эрнст обиделся не на шутку, порывается к Хрущеву. Его держат, а он — квадратный такой, массивный, ростом повыше охранников, кричит:

— Не держите меня, дайте поговорить с моим вождем! Никита Сергеевич, почему меня обвиняют в воровстве. Я — скульптор, ученик Меркурова, мои работы многим нравятся!

Хрущев молча выслушал Неизвестного и, ничего не ответив, удалился. С этой минуты он стал “поливать” все картины. Вот стоит возле работы Люциана Грибкова.

— Это что? — спрашивает.

— Это “Октябрь”, Никита Сергеевич...

— Плевать я хотел на такой Октябрь.

— А это что?

— Завод...

То был Вольский цементный завод. Написан в реалистичной манере — в тумане и дыму, Работали на нем, как правило, бывшие зеки. Живут они там сносно: голод сплошной и пьянка. Тоже сплошная. Все это объяснил секретарю художник Крылов.

— Нет у нас таких заводов. А это что за пидарас? — сказал Никита Сергеевич, остановившись возле картины Бориса Жутовского “Колька”.

Молодой человек, может быть, выдуманный, а может быть писанный с натуры. Но сделан он в такой манере, которая только пробивала себе дорогу в мир. Художники любили такое: один глаз выписывается четко, а второй только помечен. Это создает впечатление, что герой смотрит прямо на тебя.

Вот секретарь подходит к картине “Кремль”. По нынешним меркам — вполне нормальная картина. А тогда она смотрелась иначе, манера авторской работы отличалась от канонической. Не выписан каждый кирпичик в отдельности... Автора картины в тот день не было, руководитель группы постарался наиболее “одиозных” художников не пустить в зал, дабы не дразнить гусей.

— Это что такое? — Спросил Хрущев.

— Кремль.

— Вот это Кремль?! Тьфу на него, — и плюнул.

И тут он распалился, начал возмущаться. Мол, с этим пора кончать. Если вам так Запад нравится, я вот возьму сейчас и распоряжусь, чтобы вас всех туда отпустили. езжайте и доказывайте там свою любовь к нему. Как отправляли в СССР на Запад — ни для кого не секрет.

Рядом стоял шеф КГБ Семичасный, каждое слово ловил, со всем соглашался и добавил:

— А я их постараюсь перехватить, чтобы они не на Западе оказались, а на Востоке, в районах активного лесоповала...

Так что тут шутками не пахло. Понимая это, Рабичев, подавший накануне заявление в Союз художников, этаким плутоватым манером решил себя очистить от “скверны”.

— Никита Сергеевич, — сказал он, — почему внизу мои работы вам нравились, а эти не нравятся?

— А мне и те не нравятся, — сумрачно ответил Хрущев.

И дальше разговор шел уже типично в хрущевской манере с полуматом и прочими грубостями. Подбегает один из приближенных:

— Никита Сергеевич, — поступил журнал “Америка” — конфисковать? — Не надо. Пусть читают и видят, какое это г...

Сейчас, с расстояния в сорок лет, это кажется смешным и нелепым анекдотом, А как оно воспринималось тогда?

— А тогда я стоял в зале, — говорит Громан, — и думал о том, как это все запомнить. Потому что второй раз такого представления уже не случится. Оно возможно только один раз в жизни.

У слова “Манеж” несколько значений. Есть и такое: приспособление для обучения ходьбе совсем маленьких детей. Есть еще и так называемый пеший манеж. Этот предназначен для муштровки солдат. Идеологи КПСС пытались в “Манеже” учить художников ходить, как маленьких детей, а затем вымуштровать по-солдатски. Почему-то опыт не удался,

Но вот спустя много лет, я спрашиваю Дмитрия Семеновича Громана — одного из тех, кого столь настойчиво приручали. А стоило ли отстаивать с таким упорством авангардизм? Чем вам не угодил классический стиль?

Монолог первый

— Когда художникам стало ясно, что та система построения картин, которая развивалась в течение пяти веков, исчерпала себя, они стали искать новые средства самовыражения. Впервые о русском авангарде я прочитал в книге молодой английской журналистки мисс Грей. Она делала некое исследование еще с двадцатых годов и доказывала существование нового направления в нашем изобразительном искусстве. Вспомним громко звучавшие в свое время футуризм, имажинизм, кубизм... Вспомним и различные объединения: ВАПП, РАПП, ЛЕФ, Пролеткульт. Потом все это было разогнано, потому что советской власти нужен был какой-то единый инструмент управления искусством. Кто- то попал под расстрел, кого-то посадили и — не стало всех этих “культов”, но возникла Московская организация художников.

Еще с начала тридцатых годов стало процветать воспевающее направление в живописи. Повсеместное признание получили полотна “Ленин на трибуне” А. Герасимова, кстати, хорошо написанная, “Ленин в Кремле” И. Бродского — ученика И. Репина, целая галерея портретов Сталина художника Д. Налбандяна...

А тут война кончилась, пришла обстрелянная молодежь, которой было и не проклюнуться в этот плотный строй воспевателей. Тем более, что у них свой взгляд на жизнь, на искусство. Исследование мисс Грей стало ударом по Политбюро: “Мы ничего не знаем, а у нас, оказывается! ..”

На самом деле ничего ужасного не было. Просто за пять веков развития академизм исчерпал себя, более того, он мешал художникам самовыражаться. Академизм основывался, главным образом, на перспективном построении картин, на том, чтобы писать, как бы глазами свидетеля: вот предмет, я его вижу и изображаю. Наиболее талантливые мастера стали работать иначе: нужна перспектива — пусть она будет, не нужна — они ее смело убирали. И от этого искусство только выигрывало.

К моменту “Манежа” я был одним из старших среди художников, принадлежавших к авангардизму. Мне было 38, а иным по 25-27 лет. Они сами искали свою дорогу, ликвидируя собственную безграмотность. Ведь ни в одном институте об авангардизме — ни слова: боялись! Но мы не хотели никакого противостояния. В тысячный раз говорю: не было никакого диссидентства!

Под стенами “Манежа” ждала жена. Внутрь ее, разумеется, не пустили. И вот, наконец, он вышел.

— Лица на нем не было, — вспоминает Валентина. Еще бы! Разве он не понимал, какими могут быть последствия этого разгрома? Но ведь ничего уже нельзя изменить. И надо просто жить, делать свое дело. Вот и все. А пока они с Валентиной идут по морозному дню к художнице Гаяне Каждан, жившей рядом. В гостях у нее был как раз композитор Микаэл Таривердиев.

А Громаны накануне получили ордер на новую квартиру.

— Надо вселяться в нее, — сказал Микаэл, — а то ведь, чего доброго, отнять могут.

— Но у нас и мебели даже нет.

— А деньги есть?

Прикинули — есть.

— Тогда поезжайте в Сокольники там сейчас проходит выставка-распродажа мебели. Можно купить недорого.

На том и остановились. Дмитрий поехал домой, Валентина — в Сокольники. Через несколько дней привезли мебель. Но опасения не имели под собой реальной почвы. Никто на их квартиру не претендовал. И вообще, как утверждает сегодня Громан, “Никаких репрессий не последовало”. Он так думает. Правда, с работы пришлось уйти и больше четверти века его не допускали к выставкам, за исключением книжной графики. Разве это репрессии? Не тюрьма все-таки, даже не психушка.

Сразу после выставки начала работу идеологическая комиссия. Потом встречи с идеологами партийных органов. Дмитрия туда не звали по простой совершенно не идеологической причине: не имел московской прописки. Месяц минул, а он все ходит по издательствам, рассказывает о событии в “Манеже”, и — никто не берет его на работу. Опасно для здоровья любого редактора. Так считалось. И вообще переполох начался. В Союзе художников срочно провели партийное собрание и строго осудили отступников от соцреализма.

Кто-то из участников выставки принялся каяться, мол, мы больше не будем никогда, никогда. Группа, в которую входил Громан, решила не каяться, поскольку грехов не совершала. А тут из милиции гости наведаются, интересуются, где и кем работает. Был такой человек, который всегда выручалглавный художник издательства Исаак Лившиц. Сперва справки подписывал, потом его секретарь давала бланки с печатью и подписью. Словом, тут острых проблем не возникало, но на душе было погано: лгать заставляют, выкручиваться.

Помощь пришла со стороны, совершенно неожиданной. Первому секретарю ЦК ВЛКСМ для издательства “Молодая гвардия” потребовалась целая команда художников. Кто ему порекомендовал Громана — история умалчивает, но Павлов оказался самым смелым и — опального мастера пригрел. Главным художником был Всеволод Ильич Бродский, внешне, как две капли перцовки, похожий на Ленина. Дворянин по происхождению и по убеждению — антисемит. Но антисемит утонченный. Никаких проявлений. Наоборот поддерживал и платил хорошо, нередко садился за компанейский стол. Но не скрывал: “Я не люблю евреев”. Как говорится, не любишь — не целуй! Вот бы Гитлеру так!

Итак, решена главная проблема: есть работа. Но к выставкам не допускали на пушечный выстрел. Живопись отвергали, не глядя. Правда, однажды выставил графику. Это было в 1967 году, когда устроили выставку, посвященную разгрому немцев под Москвой. У Громана была серия работ о панфиловцах, в том числе и с натуры.

Монолог второй

— Как это ни смешно сегодня, но ко времени выставки в “Манеже” авангард умер. Когда направление в искусстве кончается? В тот момент, когда им начинает интересоваться торговец! И вот на авангард появился спрос. До этого его терпели или не терпели, плевались, какие-то изощренные любители покупали или выпрашивали, а массового зрителя это не интересовало. А тут стали спрашивать работы Пикассо, Шагала, других мастеров. Но кто покупал — зрители? Нет, - галерейщики, владельцы, торгаши!

Они даже стали формировать художников. Брали молодых, определяли, что и как нужно делать и за это хорошо платили. Где же здесь свободное творчество? Чем это лучше, чем советская власть? И авангард стал частью того, что художники называют коммерсарт. У меня тоже галерейщики купили несколько картин. А потом говорят, мол, одна картина идет хорошо, а вот эти — плохо, нарисуй что-нибудь в духе той, первой? Пожалуйста! Я же человек. Если беден — нужны деньги, если деньги есть — подавай известность, славу. И я начинаю работать, как ремесленник, по заказу. Это нормально, но искусство гибнет! Гибнет потому, что подлинное творчество с торгашеством не совместимо. Для того, чтобы создать картину, нужно думать, нужно разбираться в философии. В общем, как это ни смешно, а нужно быть интеллигентным человеком.

Лишь после “Манежа” почувствовал себя серьезным художником. Кончилась пора молодежного романтизма, началось время зрелой работы. Первая картина такого плана называлась “Ладья Харона”. Второй был портрет женщины-архитектора, в рост. Спроса на эти работы не было. Ибо покупатель искал чего-нибудь попроще, Для меня это было прекрасно: я работал, как книжный график, за что получал гонорар, а дома творил, — что душе угодно. Дома я хотел понять мир. И это привело меня к религии. Начал изучать буддизм, иудаизм, христианство...

Но тут я стал замечать странные вещи. Вот задумал картину, сделал эскизы. Вроде бы все в порядке, но только начинаешь работать — возникает такое ощущение, будто ты ничего не умеешь. Очень трудно преодолеть это состояние. Потом вдруг картина начинает “своевольничать”, выворачиваться — получается не задуманный тобою сюжет, а совершенно другой. Какие-то детали оказываются ненужными, возникают новые. Кладешь цвет, который должен быть характеристикой части картины, а он не ложится. Бывают моменты, когда картина сама тобой верховодит. Ты возле нее — словно инструмент с кисточкой. А в какой-то момент наступает “стопор”, ничего больше сделать не можешь. Бросаешь в недоумении, потом начинаешь в нее вглядываться и видишь, что картина закончена!

Я долго не мог объяснить происходящего. Пришел один умный человек и сказал, что художник — это только переводчик. Есть ситуация, когда ты Богу задаешь вопросы, а Бог предусмотрел возможность самому задавать вопросы, причем, не тебе — художнику, а тебе — зрителю и не в массе, а персонально каждому. Это способность Бога. Он так может.

Лишь через двадцать семь лет ему удалось выставить живопись все в том же “Манеже”, но уже без последующего разгрома. Она несколько подзапоздала: потому что между первым и вторым “Манежем” расстояние — целая жизнь. И хотя второй раз представил свои работы уже зрелый, не только признанный, но большой художник, а все-таки как плохо, что в са- мом начале творческого пути, когда так нужна была поддержка, ее не оказалось!

Вместо поддержки пришла такая зуботычина от совершенно невежественного человека не только в живописи, но и в искусстве вообще. Тем не менее, почти вся жизнь ушла на то, чтобы очиститься от ярлыков, доказывать, что ты не верблюд. И даже после “второго “Манежа” до самого отьезда ему суждено было ходить под колпаком у “Лубянки”, оправдываться, отбиваться от каких- то нелепых обвинений.

Были у Громанов знакомые, которые засобирались в Соединенные Штаты Америки. Творческие люди, не будем без нужды трепать их фамилию. Важен сам факт. Они потом уехали все-таки, вроде и устроились неплохо. Вот такие порочащие связи обратили на художника Громана внимание самых компетентных в мире органов, и они стали его “разрабатывать”. Сперва ему шили контрабанду икон. Дескать, привез в аэропорт полный чемодан. И часть правды в том, действительно, была: чемодан, как таковой, имел место, и аэропорт — также, но иконы в чемодане места не имели. Даже очень компетентным органам не всегда удавалось доказать то, чего нет в природе. Пришлось отстать. Не надолго.

“Выяснилось”, что художник Громан имеет связи с таможней и этим очень умело пользуется. На самом деле все обстояло гораздо сложнее и проще. Пришла однажды клиентка по чьей-то рекомендации и купила несколько икон. Женщина действительно поддерживала некие контакты с таможенниками. Вся беда в том, что дама оказалась психически неполноценной, вынашивала план уехать в ЮAP и там заняться торговлей брильянтами. В конце концов, ее посадили, а в квартире Дмитрия появилась ее мамаша с этакой невинной просьбицей: написать в следственные органы письмо в защиту подследственной.

И хотя он ничего не написал, все же был вызван на Лубянку. Капитан Смирнов утверждает, что художник состоит в компании.

— Я не мог быть с нею связан, — отвечает Громан. — Она ведь сумасшедшая. — Да, конечно, мы знаем, — соглашается капитан, — но это совсем не значит, что она не могла заниматься контрабандой.

В конце концов, и на сей раз ничего не вышло. Отстали. Но тут же вызрело новое обвинение: “Вы хотели издавать антисоветский журнал”.

— Какой журнал?!

— Для женщин!

И он вспомнил, действительно был разговор на эту тему. Но не более того... И такого рода наезды продолжались долго. Тот, кто попадал под недреманное око Лубянки, знает, что они редко оставляют в покое своих подопечных. Работа такая. Бдить не будешь — жить не будешь. Ну, а кто же может выдержать этот нескончаемый натиск. Вот тогда и пришло решение уехать.

— Нет, я не хотел в Израиль, — говорит Дмитрий Семенович. — Из России надо было уехать. Стукачи, доносчики, предатели, воры, пьяницы...

Друзей почти не осталось. Как-то ночью поднялся с постели, закурил и вдруг, словно обожгло: “Кто же здесь остается? Ведь все, у кого была хоть какая-то возможность — уехали (неважно, куда). И он стал перечислять имена: художник Леонид Ламм, кинооператор Михаил Суслов, его брат писатель Илья Суслов, художник Михаил Одноралов. Одним из последних уехал писатель-сатирик Игорь Губерман. С кем жить, с кем работать, с кем просто посидеть за столом, поговорить о делах, о работе, о жизни?.. С кем?

Через три месяца после прибытия сообщили, что пришли его два контейнера с багажом, но что-то с ними приключилось. А приключилась малость самая: во время перегрузки один из них упал в море. Как раз тот самый, где он упаковал наиболее ценные свои работы, которые не удалось продать при отьезде. Живопись, знаменитая его “Пушкиниана, другая книжная графика.

И вот он стоит у разбитого контейнера, раскладывает намокшие полотна и убеждается в том, что Бог все-таки есть, как таковой, поскольку не позволил погибнуть его трудам. Надо ли говорить, как они ему дороги! Зря переживал, все сохранилось.

Ему грех жаловаться на судьбу. Хотя и понимает, что мог сделать много больше, не будь этих препон на пути. Но если твои работы выставлены в главном зале России — Третьяковской галерее, есть нечто и в “Русском музее”, то это одно уже говорит о том, что жил не зря и творил не напрасно. Да и продано немало его полотен. Как-то недавно включил телевизор, а там Евгений Евтушенко ведет Антологию поэтов. Из своей квартиры ведет. А на стене висит картина Дмитрия Громана. Он перед отъездом ее продал кому-то из знакомых. Видимо, поэт перекупил.

Одна из самых важных для него работ - знаменитая “Пушкиниана”. В общей сложности б2 рисунка. Задания такого ему никто не давал. Сам выбрал. По наитию. Хотя все-таки внешний толчок имел место. Предстояло писать дипломную работу. То есть каждый художник должен был представить проиллюстрированную книгу. И — варианты тем: “Поднятая Целина” — Шолохова, “Далеко от Москвы” — Ажаева, и какая-то современная поэзия. Ничего из этого брать не хотел. А был на факультете такой профессор Алексей Иванович Усачев — светлая, разносторонняя личность, прекрасный гитарист к тому же.

— Возьми, - говорит Алексей Иванович дипломанту, — “Евгения Онегина”. Предложение немало удивило: “Евгений Онегин” написан почти сто тридцать лет назад, издавался несчетное количество раз, и за иллюстрацию романа брались довольно сильные художники разных поколений...

— Ни одной толковой иллюстрации! — отверг сомнения Усачев. — Погляди повнимательней ...

Громан поглядел и — взялся за дело. С того все и началось. После “Евгения Онегина” решил проиллюстрировать “Демона”, затем — “Бориса Годунова”, “Руслана и Людмилу”... Получилась большая серия прекрасных рисунков. Он не однажды выставлял их, и они всегда вызывали интерес у зрителей и специалистов.

Как-то мы шли с ним по проспекту Бен-Гуриона. Говорили о России, о тех далеких событиях, которые так резко отложились на всей его судьбе. Душный июльский вечер с редкими накатами морского ветерка, звезды блекнут на фоне электрического могущества реклам и прочей иллюминации. Справа — красивые дома недавней постройки, слева — разбежались по полянке молодые пальмы, украшенные яркими цветами. Там, за проспектом, — пустырь, дальше — сады, а от них — новый квартал. И я спросил:

— Дмитрий Семенович, вам нравится Ашкелон?

Нет.

— Почему? — Застроен безалаберно. По-моему, в застройке обязательно должен был участвовать национальный парк. Древность в сочетании с современным архитектурным ансамблем могла бы сделать город по-настоящему красивым.

И мне стало ясно, что он на все смотрит глазами художника. А что тут необыкновенного? Все-таки вся жизнь отдана живописи. Но что же делает здесь, в Израиле, этот большой художник? И каково его отношение к культуре этой страны вообще?

Монолог третий

— С Израилем вообще дело обстоит плохо, Еще задолго до приезда, я заметил странную вещь. Сюда приезжали разные художники, например, известный в Москве Юрий Красный, Лев Забарский, Юрий Куперман, Комар и Меламид. Сейчас они — знаменитые американские, французские, шведские художники. А Израиль для них вычеркнут из жизни: ни он им ничего не дал, ни они ему.

Я же, когда сюда уезжал, ни о какой карьере не мечтал. Что сделал, то сделал в России, а в Израиле буду просто жить. Потому что в России жизни не было, я бы там не выжил, а ехать в другое место я по возрасту не мог.

И все-таки надеялся, что тут есть какие-то интеллигентные люди. Что же я увидел? Выражаясь по науке, это — не общество, а конгломерат, в биологическом понимании. Те люди, которые выдают себя здесь за интеллигентов — это украинские (худший вариант) и русские провинциалы, Они, возможно, и специалисты хорошие. Не спорю. Но что касается культуры, то она у них, мягко говоря, локальная, замкнутого пространства. Они — обычные совки, им подавай мацу из кукурузы, (национальная по форме и социалистическая по содержанию). Они желают видеть картины соцреализма с израильским опенком. Ходят по художникам и просят: “Вы можете написать Тройку? Знаете, я видел когда-то... тройка, сани и сзади волки гонятся...” Более интеллигентные просят заснеженный лес, чтобы там — сосны...”

Это одна часть конгломерата. Другую составляют люди, сделавшие здесь карьеру. Они где-то учились в Америках. Сейчас — при деле, богаты. Предпочитают покупать европейское или американское искусство, ибо понимают: здесь — третий сорт. И тут они правы.

Есть и такая категория — атеисты-патриоты. Этим подавай изображения Израиля: крепость Масаду, Иерусалим с золотым куполом, Назарет... То есть, они желают, чтобы художники отобразили их любовь к родине. Но как им объяснить, что это может сделать только художник-этнограф. А Художник — не может! Не его специальность...

Четвертая группа — ортодоксы иудаизма. У них свои запросы. Им нужна картина, на которой, скажем, рэбэ учит детей или что-либо в этом роде... Eсть еще основная часть восточного еврейства, страдающая ненавистью ко всему чужому, для них любое изображение — грех великий. Они смотрят на художника, почти так же, как на гомосексуалиста. С той лишь разницей, что последнего не исправишь: ошибка природы, а первого можно заставить, например, улицы мести, чтобы он не занимался непотребным делом, не развращал народ еврейский. Ибо народ этот должен быть единым. Но единство, в их представлении, — вера в то, что только евреи и люди... Это же фашизм в чистом виде. Но они не понимают этого. Кстати, они не верят в масштабы катастрофы, всю информацию о ней считают ашкеназийским преувеличением. А теперь скажите мне, что здесь делать художнику? Вот вам и причины того, почему здесь не приживаются большие мастера... Но здесь удивительно легко пишется. И это — главное.

Вот такие невеселые мысли. Но при этом он работает каждый день, без перерывов. Несколько раз выставлялся. Впервые это произошло на День пятидесятилетия Победы над фашистской Германией. Торжества проходили в огромном тель-авивском парке Аяркон, куда привезли тысячи участников второй мировой войны. Это было настоящее торжество.

Так вот в этом парке Громану дали огромный стенд, а потом к нему еще добавили место, потому что какой-то художник отказался участвовать.

Состоялись также несколько выставок Громана и в выставочном зале Ашкелона. Каждая прошла с успехом. Все, что привез из Москвы, что написал здесь, — хранится в этой подвальной квартире. Последние работы — на стенах, остальные составлены вдоль стен, на полу. И когда пристально вглядываешься в эти полотна, — не можешь не понять его слов об авангардизме, о том, что классической формой невозможно выразить то, что есть на многих его полотнах.

К сожалению, я не слишком силен, мягко говоря, в живописи, чтобы давать оценку картинам такого мастера, но и мне дано было увидеть силу его таланта, мощь фантазии и едва ли не одно из главных его качеств — искрометную иронию. Она может быть и добродушной, как в картинах “Мудрецы”, где на трех старцев выделено всего две руки и три ноги; Или в картине “Музыканты”, на которой изображен некий еврейский ВИА двухсотлетней давности. Она может быть жестокой, как в картине “Ветеран”, на которой изображен инвалид войны на костылях, при одной ноге, с лицом исполненным чувства собственного достоинства и с единственной медалью на груди. Вся суть в том, что это за медаль. Она — за победу над Германией. Ничего не видно, кроме оттиска профиля Сталина — самого страшного палача российских народов за всю историю этой страны. И еще. На полотне как бы тенями изображены точно такие же лица стариков. Они умножают беду ветерана.

А вот “Охломон” слово приобрело ругательный характер, а в переводе с греческого оно означает всего лишь — “человек из толпы”. Огромное, почти черное лицо с крохотными угольками глаз. Они едва угадываются на картине. Суровое выражение, не оставляющее никакой надежды на улыбку... А во лбу — знаменитая ленинская пятерня со вскинутым вверх большим пальцем: “Правильной дорогой идете, товарищи!”

В 1988 году состоялась выставка на Кузнецком мосту, в Москве. Председатель выставкома — князь Илларион Галицын, человек много битый, посмотрел на его “Ностальгию” и говорит:

— Может, не будешь ее выставлять?

— Нет, буду!

Картине отвели место. Через несколько дней Громан пришел посмотреть. У входа его встретила толпа художников, обнимают, смеются. Он вошел в зал — народу немного, но почти все зрители собрались у его “Ностальгии”, смеются. Чему же?

Простое такое полотно, дома, улица, люди — небольшими группками, по одному. Всего — человек десять. И у всех, в том числе и у женщин — сталинские усы! Ну, какой академизм допустит такое?

Меня поражает своеобразие замыслов и исполнений. Картина называется “Дорога”. На самом деле нет и признаков дороги. Снежная пустыня, — множество людей в строю, с конвойными по бокам, Если люди идут, значит, — дорога, Дорога в никуда, дорога в пропасть... Кстати, одна из картин, выставленных в Третьяковской галерее, называется “Зеки”. Тема эта волновала его всю жизнь, со времен работы в Якутии.

Здесь, в Израиле, его все больше привлекает еврейская тематика. Я уже говорил о “Музыкантах”, “Мудрецах”. А есть еще удивительная работа “Барахолка”. На ней изображено два главных героя, один из которых продает бусы, другой приценяется, как бы фоном идут еще два-три человека, а у тебя создается впечатление толкучки. Это он может - Дмитрий Громан...

Это ведь огромное богатство. Как жаль, что здесь оно остается невостребованным! В Израиле ему удалось продать несколько картин. Но покупатели — только иностранцы. Местным живопись ни к чему.

— Никому это не надо, — с грустью говорит Валентина.

— Мне надо, — упорствует он. — Зато какими прекрасными красками я здесь работаю. Ведь что-нибудь все равно после меня останется...

 
 
 


русскоязычная
литература Израиля