Β.Κΰαΰνξβ Γλΰβϋ θη κνθγθ "Ξδνΰζδϋ οπθρνθλξρό" 

Так бывает со мной. Полюблю вдруг кого-то. И сразу хочется
об этом рассказать всем, раньше и давно любимым...


Любимые всех лет, соединяйтесь!


Вот и теперь. Влюбился в Аполлона Григорьева и весь им пере-
полнен. А вы, любимые, ну как вы без него? Я должен вам его
представить, а значит, надо звать в роман. Но вот беда — роман-
то исторический, и нет, хоть плачь, нет указаний, что Григорьев
с Алексеем Константиновичем встречались. Обратных свидетельств,
конечно, тоже нет, и как же хочется их познакомить...

И я решаюсь. Будь что будет.

ЦЫГАНСКАЯ ВЕНГЕРКА

За день до отбытия из Москвы Толстой получил записку от Апол-
лона Григорьева с приглашением посетить его нынче же вечером,
но не дома (здесь следовало извинение), а в трактире Зайцева на
углу Тверской и Университетского переулка. Приглашение было
до некоторой степени странным, несмотря на присутствие в нем из-
винения, но Толстой, зная уже, что Аполлон Григорьев — само-
бытник, в указанное место явился, правда, с некоторым опозданием.

Дверь отворилась, и трактирный туман, наполненный гулом и
рокотом, сразу окутал Толстого. Было тесно, темно, жарко, сыро
и пьяно. Трактир гудел и колыхался, как море в ненастную пого-
ду. Над вспученой пенной стихией всплывали безумные лица, ис-
каженные близостью гибели, мелькали, хватали воздух корявые
руки тонущих, раздавались мольбы о спасении, стоны, угрозы, —
и над этой клокочущей бездной хищными белыми птицами проле-
тали стремительно там и здесь половые, рвали свою добычу.

Впрочем, это был обыкновенный, и даже приличный трактир.
Не Тестов, но все же — приличный. Два половых подскочили к
Толстому сразу, еще в дверях, но их тут же оттер человек с умной
масляной рожей, в галстуке и каком-то подобии фрака.

— Мосьё Зайцев, держатель сего заведения-с! — представился
масляный, и голубые горохи его галстука посыпались в глаза Тол-
стого. — Прикажете кабинет-с?

Алексей Константинович нарочно не надел мундира, а в парти-
кулярном его платье не было, казалось, ничего особенного, но
масляный мосьё был не лыком шит и сразу углядел персону.

Толстой отворотился от голубых Горохов.

— Меня здесь ждут. Ммм... господин Григорьев.

— Аполлон Александрович? Как же-с!
Мосьё подлил в себя масла и сиял теперь нестерпимо, так же,
как голубой его галстук

— Пожалуйте сюда!

Мосьё обтек Толстого со всех сторон, как речка остров, и вел
его стремительно и нежно, сам находясь все время впереди, ука-
зывая путь и путь Толстому очищая, и в то же время непостижи-
мым образом оставаясь почтительно сзади.

За дверью была еще одна тяжелая портьера, скрадывающая звук.
Мосьё все это растворил, раздернул, а сам пропал, исчез вместе с
галстуком и голубым горохом.

Комната оказалась невелика и довольно темна. Стены, обитые
темной тканью, два небольших дивана стояли у непокрытого сто-
ла, и был еще, тоже темный, буфет. Горели две свечи на столе и
одна на буфете. На диване лежала гитара.

Аполлон Григорьев сидел в углу дивана, отстранясь как бы на-
рочно от стола. Он медленно, додумывая что-то, поднялся на-
встречу Толстому.

— Ага, Толстой! Ну, здравствуй, боярин!

— Здравствуйте и вы. Как величать прикажете?

— Зовите скоморохом... Или лучше трактирным ярыгой!
чем, я Аполлон...

  •  
    Аполлон Григорьев был пьян.

    Толстой хотел было уйти, но любопытство взяло верх, и Хомя-
    ков, в конце концов, предупреждал. Еще одно удержало Толсто-
    го: Аполлон Григорьев ему сразу понравился.

    Он с первым же легким и напряженным движением своим, с
    жестом маленькой, почти дамской руки поразил Толстого сочета-
    нием силы и грации в небольшой сухопарой фигуре. Только стран-
    ными были слова.

    — Вы на меня не обижайтесь, граф. Всё это, видите ль, слова,
    слова... Ну как вам Хомяков? Старик великий! Да. Вы мой гость.
    Хозяин!

    Мосьё, оказалось, вовсе не пропал. Он тут же просунул голову
    в портьеру и озарил кабинет жирной улыбкой.

    — Давай! — сказал Григорьев и небрежно махнул ему маленькой
    ручкой.

    Ворвались половые и под строгим надзором мосьё разметали по
    столу закуску: икру, сыр, ветчину, редиску, копченую стерлядь и
    соленые грибы.

    Григорьев выпил рюмку водки и стал окончательно трезв. Тол-
    стой пригубил. Было что-то сказано по поводу грибов, потом о
    том, о сем, немного о трактире, снова выпили, и как-то незамет-
    но все стало на свои места, и можно было разговаривать.

    — Конечно, если бы не закрыли «Москвитянин», я о «Современ-
    нике» не помышлял бы, — говорил Григорьев, ломая маленькие
    руки. — Я и не помышлял. Как вдруг является ко мне милейший
    дон Базилио и предлагает взять в «Современнике» критический от-
    дел, и уговаривает. Другого я и слушать бы не стал: ну что мне
    «Современник»? Но Боткин, знаете, мне дорог. Он — из послед-
    них могикан. Такие люди более не повторятся. Когда мне гово-
    рят, что он средь западников, я ни умом, ни даже сердцем не
    верю в это, потому что Василь Петрович ни в католичестве, ни в
    православии не смыслит ничего, хоть сам того не знает. Он вовсе
    не христианин, он попросту язычник! И вот я... А что же вы не
    пьете? Хотя, постойте. Заяц!

    Мосьё Зайцев тотчас же возник.

    — Что устрицы? — спросил Григорьев.

    — Живые, Аполлон Александрович! Дышат и родину свою вспо-
    минают.

    — Тащи! И шампанское! А пока принесут, давайте-ка, граф Алек-
    сей Константинович... Ну, как хотите, я выпью.

    — Так вот, — продолжал Григорьев, изящным жестом отправляя
    в рот крошку хлеба, — я изложил условия. Во-первых, обеспечен-
    ный минимум — 125 рублей серебром в месяц. Поймите, я полгода
    уже на бобах. До того дошло, что... да ладно! Это все ни к чему.

    Главное: предпочтение православия католичеству и полное изгна-
    ние Чернышевского! Он, может быть, умен, но... да и только. А
    в критике должна быть мысль сердечная. И главное, что два мед-
    ведя в одной берлоге не живут. Не знаю, то ли дон Базилио не
    отважился передать мои условия и что-нибудь наплел, а может
    быть, и сам Некрасов испугался, но только ничего не вышло, и
    больше уж меня не приглашали, да и Бог с ними! Давайте лучше
    выпьем.

    Все то, что говорил сейчас Григорьев, для Толстого было внове.
    У него отношения с журналами были простые. Они с Владимиром
    и Алексеем Жемчужниковыми залетали в редакцию «Современни-
    ка» шумно и весело. Панаев их радостно встречал, тряся завитым
    хохолком, смеялся до слез над прутковскими штучками, и только
    и было забот: отдать рукопись, подурачиться, отобедать. Некра-
    сов бывал с ними ласков, но редко. Они его как-то побаивались.
    Чаще было, что он выходил, одобрял, глухим надтреснутым голо-
    сом называл цифру гонорара, словно круглую печать прилагал, и
    тут же скрывался. Ни о какой политике журнальной они тогда не
    ведали, ну, разве только знали, что у Булгарина печатать не при-
    лично, а «Современник» — свой журнал.

    — Давайте-ка мы с вами выпьем, — говорил в это время Григо-
    рьев, — за одного писателя российского... А почему именно за него,
    потому что мне сегодня хорошо. Мне хорошо сегодня с вами, хотя
    вы и молчите. Ну, хорошо, сегодня я буду много говорить. Когда
    вам хорошо, вы что вспоминаете?

    — Пожалуй, детство, — отвечал Толстой.

    — Да! Верно! Я чувствую в вас что-то близкое. Что именно, не
    знаю, но, может быть, пойму. Я вспоминаю детство. Когда мне
    было лет восемь или семь, у нас с неделю гостила дочь соседки
    отца по деревне, тогда ей было, верно, лет одиннадцать. Катень-
    ка. Неделя эта промелькнула у меня, как сон, но чем-то теплым и
    сладким отзывается о том времени память. Горелки — рука с ру-
    кою с Катенькой, или — прятались мы в одном месте и прижима-
    лись друг к другу, чтобы не было слышно... в сумерках... и что-то
    словно искрами колючими пробегало по моим суставам, и я уж
    создавал в воображении романы, где пленная красавица, конеч-
    но, Катенька, а рыцарь—я... И этого никто не знает. И если я
    теперь вам в этом признаюсь, то, право, я обязан этим одному
    писателю. Я говорю о Льве Толстом. Он мало еще сделал, но для
    меня он сделал много. В нашей эпохе не было искренности, даже
    перед самим собою, а он, чужой мне человек, мне самого меня
    открыл. Давайте же за это выпьем!