А. Ягодкин


   Обратная сторона луны   

Я увидел ее в фойе кинотеатра, когда мы с женой, оставив сына бабушке, выбрались, наконец-то, в кино. Она была с мужем и мальчишкой лет семи. Я не видел ее давно, и думал, что она навсегда потерялась где-то в другой жизни. Оказалось, нет. Оказалось, стоит мне снова увидеть ее, и в пальцах появилась забытая дрожь, хотя это было уже не так, как раньше.
- Ты чего? – спросила жена.
- Я? Ничего.
- У тебя глаза больные сделались, - сказала она. – Болит что? А то ведь и не скажешь…
Сейчас я уже знал, что она обыкновенная женщина, земная, что других вообще не бывает; что вот у нее сын и муж, которому она стирает белье… Но мне хотелось еще раз посмотреть на нее, хоть мельком.
Кажется, она меня не узнала. Не было в ее лице и жестах того смущения, когда узнают человека и не хотят этого показать. А мужа ее я не разглядел. Человек из толпы. Ну что мне ее муж?..
- Ты чего все время озираешься? – спросила жена. – Знакомых увидел?
Когда уже в зале мы сидели в креслах, она спросила:
- Ну, как ты? Не болит? А то, может, уйдем?
- Ничего, сказал я, - нормально.
А сам с трудом сдерживался от искушения обернуться, потому что те трое сидели недалеко.
В зале наступила ночь, а на экране – мелодрама. Терпеть не могу мелодрам. Но сейчас мне было хорошо в кресле рядом с женой, я смотрел на экран незрячими глазами и будто видел сон о своей юности.
 В тот год я сбежал из Суворовского училища. Это был твой очередной баян, сказала мать. Баяном она называла любое мое увлечение. Потому что от любых моих увлечений не было никакого практического толку. А мать хотела, чтоб толк был. Чтоб польза для жизни. Пошло это с пятого класса, когда моему другу купили баян – чудесную вещь из перламутра, с множеством кнопок, каждая из которых рождала серьезный печальный звук. Я был зачарован, и родители мои потеряли покой. Сопротивлялись они не долго, баян купили и даже устроили меня в музыкальную школу. Через полгода я бросил ее, и баян положили в кладовку, где он и пылился много лет. А за безрассудство увлечения платил я игрой перед гостями, когда надо было изображать талантливого, воспитанного мальчика.
В училище я тоже попал из-за Генки. Он загорелся пойти после восьмого класса в Суворовское, а с ним загорелся и я. Нет, сынок, сказала мать, это тебе не баян, даже и не думай. Как я клянчил!.. Не выдержав, мать с отцом пошли в военкомат разбираться, что это за училище такое. И там им нарисовали еще лучше меня. В общем, родительское благословение они дали, и на следующий год я поступил. А Генку на медкомиссии забраковали.
Ну, смотри, сказала мать, это твой последний баян. Оказалось, не последний. Через год я сбежал. Одному моему приятелю надоела дисциплина, затосковал он по дому, бросил все и уехал. Тогда и я затосковал и сбежал вслед за ним.
Я вернулся в школу, в тот же класс, только теперь он был десятым; я снова сидел с Генкой за одной партой, а вот одноклассниц своих я воспринимал теперь иначе – ведь в училище девушек не было, и я долго не мог привыкнуть, что рядом учатся такие создания совсем другого пола, на них можно смотреть, разговаривать и даже потрогать за плечо или за руку.
А потом я увидел Ленку. Они с подругой стояли у дверей в свой класс и разговаривали.
- На Ленку можешь и не смотреть, - сказал Генка. – Кто за ней только не бегал. Она даже Виталику Орловцеву сказала «нет».
- А я и не смотрю, - сказал я. – Просто… Вижу – ничего девочка.
Но врал, врал! Я смотрел на нее. Каждый день потом старался незаметно смотреть. Ведь Генка может подумать, что я возомнил о себе и собрался ухлестывать за первой школьной красавицей, которая даже Виталику Орловцеву сказала «нет». А я ничего не возомнил и не собирался за ней ухлестывать. Генка однажды сказал: чтоб получить идеальную, нужно самому быть идеальным.
Дома я смотрел на себя в зеркало, но там ничего не менялось, и любому дураку было ясно: этот парень в зеркале – так себе, посредственность.
А в классе все-таки заметили и сначала подтрунивали, а потом перестали и относились ко мне так, будто я болен какой-то глупой болезнью; лечить такого человека бесполезно, а смеяться нехорошо. Генка догадался раньше всех. Наверное, еще в тот день, когда я пришел в школу с температурой и гриппом.
- Ты что, дурак? – спросил он. – От тебя жаром пышет. Другие радуются, а он приперся!
А я не мог объяснить ему, что мне от жизни ничего не надо, кроме тех минут между уроками, когда я выскакивал из класса, стоял у окна и будто бы смотрел во двор, а сам ждал, когда восьмой «Б» вывалится в коридор, и где-то между другими легкой походкой выйдет на перемену Ленка. Иногда она с подругой выходила на школьный двор; они шли под руку среди детворы, а я смотрел на нее, и ко мне будто подключалось таинственное поле; оно растекалось по телу, и не было во мне насыщения этим; иногда только я думал, что когда-нибудь эта наркотическая волна исчезнет, и тогда я умру, потому что жить больше незачем. Но в этой мысли не было страха.
Разве можно такое объяснить? Но Генка и сам все понял. Принес мне таблеток из медпункта, а потом сказал:
- Ничего, Жень. Мало ли что Орловцев… А может, ты ей как раз и понравишься. Хочешь, я ее на вечеринку к нам приглашу?
Мы стояли у окна, а во дворе ветер кружил по асфальту сор и листву. Я облизывал сухие губы и думал, что погода сегодня мне подходит: мы с ней оба больны, и мне это нравилось.
Как-то раз мы играли в ручной мяч – сборная школы против десятого «А». Десятый «А» был спортивным классом, там все имели какой-нибудь разряд и ходили в разные секции. Класс у них был дружный, шпаны никакой они не боялись и даже наоборот, сами могли отлупить любую шпану. Многие мечтали перевестись в десятый «А».
Я в сборную попал случайно, просто раньше немного играл в баскетбол. В этот раз игра шла, как обычно: вскоре после начала счет уже был 7:0. Вратарь наш сперва пытался отбивать мячи, а потом плюнул и стал только уворачиваться. «Ашники» издевались – и словом, и делом.
И в это время в зал пришла Ленка с подругой. Мне сразу стало не по себе, потому что я не знал, как выгляжу в своем дурацком трико. А потом пришел стыд, что нас бьют, как мальчишек, и еще смеются.
- Чего ты уворачиваешься? – спросил я вратаря.
- А ты сам стань, - ответил он. – Охота мне, что ль…
Я пошел и встал в ворота. Зрителей было немного. Среди них даже Люська Мулявина из нашей дворовой компании. Но перед Люськой мне не было стыдно, она ведь нормальный человек и все понимает. А теперь я решил, что лучше умру, чем испугаюсь.
И я не боялся. Вдруг пришло такое упоение бесстрашием, что оно стоило любой боли, а боли-то я и не чувствовал, хотя бросали «ашники» без помех и бросать умели. Я никогда еще не был таким ловким, никогда у меня не было такой реакции и такого великолепного горячечного состояния, как в той игре. И никогда уже не будет.
Мы продули 11:2, а после игры ко мне подошли те ребята, и один из них сказал:
- Пойдешь к нам в класс? Насчет перевода не бойся, договоримся с директором. Ну, пойдешь?
Мне не хотелось их обманывать. Я знал, что так играть уже не смогу. Я видел, как Ленка выходила из зала; я старался запомнить те места, куда наступали ее ноги, чтоб вернуться ночью в маске, взломать дверь и ничего не украсть, а просто побыть одному в тишине, посидеть на лавочке. Побыть хозяином ее следов.
Еще я вспомнил про Генку и сказал «ашникам»:
- Не знаю, ребят… Наверное, не получится.
Вечером наша компания сидела в дворовой беседке, и Толик пел под гитару, как в одном ледяном королевстве жила королева одна, а вместо сердца у той королевы кусочек холодного льда. Песня мне нравилась, я сидел и слушал, а Люська наклонилась ко мне и сказала:
- Эх, Женечка, если б ты видел, как Ленка на тебя в спортзале смотрела… Обзови меня последней дурой, если ты ей не нравишься.
И я от этих ее слов не спал потом полночи.
 Когда я шел в школу, то старался перешагивать трещины в асфальте. И вот я загадал: если число трещин от дома до школы будет делиться на семь, значит, Ленка позволяет мне молиться ей. Я буду просить у нее, чтоб меня не спрашивали на уроках, если не выучу, или, наоборот, спрашивали, если выучу, чтоб вообще с аттестатом было все в порядке; еще я буду просить у нее погоду, везения в футболе, чтоб фильмы шли интересные, и вообще: чтоб мне можно было по любому поводу обратиться с молитвой прямо к ней. Если же количество трещин разделится на сверхсчастливое число 14, то мне во всем будет удача. И главной удачей станет то, что когда-нибудь я смогу посмотреть ей прямо в глаза. И чтоб хватило у меня на это мужества.
Трещин получилось 220. Чтоб делилось на семь, не хватало четырех. У школьного подъезда я сделал четыре шага вбок через трещины, и получилось 224. Оказалось, это число делится и на 14. Я сначала обрадовался, а потом подумал, что это не совсем честно; пусть считается, что на семь мое число делится, а на 14 – нет. А на обратном пути я проверю: может, я неправильно считал, и на самом деле все у меня в порядке, и все сбудется.
А в школе случилось вот что: Ленки не было. Она не выходила на переменах в коридор. Все выходили, а она нет. К последнему уроку я встретил Люську и постарался выведать что-нибудь у нее. Люська сказала:
- Нет твоей принцессы, Женечка. Заболела она.
- Какой-то еще принцессы, - сказал я. – Чем заболела?
- Да не бойся, простым гриппом. Не переживай. Денька три поболеет и придет. А то,. если будешь слишком переживать, она придет, а ты умрешь к тому времени.
- А я и не переживаю. Чего мне переживать? Просто интересно, с чего бы это люди гриппом заболевают.
- А с того, - сказала Люська. – Говорят, на катке простыла. Ты ведь только смотришь на нее, а другие действуют. Их с Наташкой сейчас такие мальчики провожают – я раз видела. Мальчики - класс!
Но мне было почти наплевать на мальчиков. Я шел домой и думал, что если она умрет, я приду на похороны и застрелюсь. Поцелую ее мертвую руку – этого мне уже никто не запретит – и застрелюсь. Потом я стал думать, где и как взять пистолет, и эти мысли были такие безнадежные, что я понял: она не умрет. Может, останется инвалидом – ведь грипп всякие дает осложнения. Особенно легко осложнениям погубить какое-нибудь небесное существо. Это страшная несправедливость. Но если она станет инвалидом, то я каждый день до смерти буду посылать ей корзину цветов. И она никогда не догадается, кто это. А потом, через много лет, мы познакомимся, и она меня не узнает, и мы будем дружить, просто дружить, потому что нам всегда найдется, о чем поговорить. И даже найдется, о чем помолчать – такими мы станем хорошими друзьями. Однажды я спрошу ее:
- Скажите, Лена, у вас была в жизни любовь?
А она задумается, склонив голову, и я буду смотреть на нее, на ее волшебные волосы и руки, а потом она скажет:
- Не знаю. Поклонники были. Много. Даже Виталик Орловцев. А любви, наверное, нет. Но знаете, со мною странное происходит: вот уже много лет кто-то присылает мне каждый день корзину цветов. Это удивительно. Я не знаю, что и думать.
- Вот видите, - скажу я. – Значит, кто-то любит вас по-настоящему.
- Увы, - вздохнет она, - я даже ни разу не видела его.
Я стал думать, где брать цветы зимой, и вспомнил заодно, что никогда не видел таких корзин с цветами, какие были давно, в романтические времена. Кавалеры эффектно дарили их своим дамам. Но где взять теперь эти дурацкие корзины? И сколько это может стоить? Мысли эти были такие же безнадежные, как и про пистолет. Почему мне не везет?
Я сидел в ванной перед зеркалом, смотрел на себя и вдруг заплакал. У меня не было к этому причины, и я заплакал просто так, а потом уже стал придумывать причину. Во-первых,. мне стало горько оттого, что я не красавец; не страшен, но и не красавец, и другим никогда уже не буду; всю свою жизнь, единственную и неповторимую, я обречен провести с этим бездарным лицом, и никогда не быть мне любимым. В детстве я мечтал стать клоуном, потом летчиком, потом артистом – прощайте, братцы, прощайте!.. Я не стану великим музыкантом, хотя эта возможность была, Ив Кусто из меня не выйдет, и полярник тоже. Я вспомнил Суворовское училище, загубленную свою военную карьеру, потом почему-то вспомнил удивительной красоты марку островов Сан-Томе и Принсипи, которую видел у одного «жучка», и поплакал об этих островах, и о Сингапуре тоже поплакал, потому что в те времена, когда собирал я марки, самая жгучая моя мечта была о Сингапуре. О кораблях и океанах… И тут я услышал свист – длинный, короткий, длинный. Так свистели друг другу только мы с Генкой. Я быстро умылся и вышел на балкон.
- Ты чего? – спросил я.
- Как чего? – удивился он. – Договорились же в футбол. Бросай мяч и сам выходи.
Когда я пришел на поле, Генка посмотрел на меня и усмехнулся.
- Ты что, ревел?
А я сказал:
- Ты что, дурак? Совсем уж спятил.
- Да видно же, - сказал он.
- Ничего не видно, - ответил я. – Просто лег на диван и задремал. Ночью спал плохо, потому что зачитался до трех часов. Вот, наверное, и разморило.
Генка опять усмехнулся, но больше ничего не сказал.
 Наши вечеринки, вот какими они были: мой или Генкин магнитофон, девчонки из нашего или из соседних дворов; иногда бывала на вечеринке девица, которую кто-то из нас находил в другом районе. Наши девчонки никогда на нас не обижались за новеньких. Во-первых, ни одна из них долго почему-то не задерживалась, а во-вторых, отношения мужчина-женщина в нашей компании заходили лишь немного дальше поцелуев, серьезными не считались и ни к чему не обязывали.
Музыка у нас была приличная. Мы с Генкой за деньги поочередно писали ее с дисков у одного парня года на два старше нас, которого звали Вова Зеленый. Почему его так звали, я не знал. У меня были великолепные записи, и денег на это я никогда не жалел. Новые диски, которые приносил Зеленый, пленяли меня так же, как колониальные марки в детстве. Мне хотелось вдыхать запах диска, попавшего в наш мир из чужого, загадочного мира, я хотел бы прочитать все слова на конверте и перевести их, разглядеть как следует фотографии и картинки. С другой стороны, очень уж восторгаться в присутствии Зеленого не хотелось, чтоб он не думал, что я совсем уж лох.
На дисках этих встречались иногда такие вещицы! Мне казалось, что я сам придумал их, написал музыку и аранжировки, и никто другой не смог бы сделать это лучше. Хорошо было и то, что смысла песен на английском я не понимал и мог по настроению наполнять эту музыку собственным смыслом.
Мне нравилось, оставшись одному, включить музыку и, взяв в руки воображаемый микрофон, петь перед зеркалом, беззвучно повторяя непонятные слова. Мне казалось, что все происходит на самом деле, зал полон, и там – Ленка, она тоже смотрит на меня и впервые понимает, что я пою только для нее. Чуть позже, когда овации, свист и крики, я стою, согнувшись в поклоне, выпрямляюсь и смотрю на нее тем самым взглядом, без страха, – она удивлена и в растерянности позволяет мне заглянуть в самую бездну ее глаз… За эти минуты я заплатил бы гораздо больше той цены, что брал с нас Зеленый. Но если б кто увидел, как я кривляюсь перед зеркалом, - сгорел бы на месте от стыда. Хотя, с другой стороны, я уверен, что многие любители рока кривляются в одиночку перед зеркалом. И вообще, мы с Генкой раза три уже на полном серьезе собирались создать свою группу. Грамоте музыкальной мы обучены благодаря баяну, а ведь на Западе с грамотой в группах бывало и похуже, так что нам все карты в руки. И мы долго обсуждали вечерами в беседке – кого еще возьмем, и кому на чем играть. Чтоб научиться играть, надо лишь покрепче взяться; дождаться благоприятного момента и начать. Мы все ждали, когда он придет, этот момент, а пока втайне представляли себе – уж я-то представлял это ясно – как корчится толпа, как мы на сцене, тяжелый рок, восторг девиц и одежды наши, и те шедевры, которую лично я сочиню и спою – но это уже не для толпы, а только для одного человека.
Про Зеленого я сначала думал, что он состоит в какой-то подпольной организации. Он говорил: «я взял диск», «я сдал диск», «нам пришел последний дисочек Лед Зэппелин», и я представлял себе, как Вова Зеленый является куда-то в штаб-квартиру фарцовщиков, сдает диск, с которого он «нарубил капусту», получает новый и расписывается за него… Мне казалась таинственной и страшноватой организация, которая рассылает своих членов «рубить капусту» по всему городу и маскирует их деятельность сложной словесной конспирацией.
На вечеринки в нашу компанию Зеленый никогда не попадал. Мы веселились самостоятельно. В реве рока мы бесились вокруг свечей на полу, становились первобытными и дикими, а потом, потные и слабые, тихо млели в блюзе, обнявшись и покачиваясь под музыку. Я не мог представить себе, что Ленка придет когда-нибудь в нашу компанию, что она будет кривляться в роке и танцевать в обнимку с кем-то… Да и вообще, кто ее пригласит?? Зачем ей сюда? Чего ради? Но однажды она пришла. А до этого у меня появился первый собственный диск.
 Однажды вечером, когда мы все сидели в беседке, Люська Мулявина сказала:
- К сведенью некоторых. Есть у нас одна общая знакомая, так вот она говорит, что самый хороший диск в поп-музыке – «Обратная сторона Луны», Пинк Флойд. А я думаю, что она выпендривается, потому что есть и получше, чем Пинк Флойд.
Поздно вечером я лежал в кровати и думал, где взять денег и как уговорить Зеленого, чтоб он купил для меня этот диск. Если б стащить несколько книг из родительской библиотеки… Но это казалось страшным делом: книг было немного, и они часто читались. Можно пойти разгружать какие-нибудь вагоны. Один раз мы уже ходили. Нам тогда сказали: разгрузите вагон с АКМ, это такие каучуковые чушки по 80 кило, получите на руки хорошую плату. Но если до конца вагон не разгрузите, то ничего не получите.
Мы обрадовались и пошли. АКМ, так АКМ, а мы молодые и здоровые. Начали в десять утра, таскали и укладывали, укладывали и таскали; в полночь, когда чушек осталось мало, один из нас пошел и позвонил домой. Выяснилось, что никто из родителей не спит; они просто не чаяли, что мы вернемся живыми. Мы вернулись. Как партизаны из окружения, когда  уцелевшие тащат раненых на плечах. У меня даже на ванну сил не осталось. Просто упал на кровать и проспал часов пятнадцать. На следующий день мы были инвалидами. Кто-то сказал, что нам достался очень трудоемкий каучук. Не знаю. Но заработать таким путем нужную сумму было непросто. А мне эти деньги нужны были как можно скорее.
 С Зеленым я договорился на удивление легко.
- Жень, о чем разговор? Цену знаешь, давай капусту, и будет тебе дисочек. Новяк, муха не сидела.
А я сказал:
- Володь, я достану. У меня уже часть есть, а сейчас мне еще обещали… Ты присмотри там, что он никуда не ушел, ладно? Как старому клиенту. А я скоро.
Зеленый пообещал. Я помчался домой и стал шарить по комнатам в поисках, чего б продать. Я вспоминал и проклинал те дни, когда бездумно тратил деньги на всякую ерунду и дурацкие развлечения. Я нашел туфли, хоккейные коньки, свитер, который трудно было выдать за новый, нашел гордость свою, новенькую французскую курточку в упаковке, погоревал над ней и собрался уже пустить ее в ход, наплевав, что скажут родители. А потом я увидел на полке за стопкой старых журналов свой баян. Он-то меня и выручил.
Через день я принес Зеленому деньги, и он сказал:
- Ты знаешь, Жень, диск уже ушел. Мне вроде твердо обещали, но тут один предложил за него больше, и ему отдали «Обратную сторону». А я тебе, знаешь, что скажу? Это и хорошо, потому что есть у меня кое-что получше.
Он принес диск удивительной красоты.
- Сантана, - сказал Зеленый. – Альбом «Амигос». В Англии этот дисочек первое место занял. Уж как-никак получше, чем «Обратная сторона Луны». Он стоит немного дороже, потому что со вкладкой, да и вообще… Но я тебе, раз уж так получилось, даже скидку на него сделаю. А если «Обратную сторону» захочешь, ты уж его на этот-то всегда обменяешь запросто. Любой дурак согласится.
- Ты знаешь, - сказал я, - у меня не хватит. Я ж рассчитывал на тот…
- А сколько у тебя? Эх-хе-хе… Ладно, как старому клиенту, - бери. Вечно себе хуже делаю. Должок потом вернешь.
Я взял у него Сантану. Я был просто очарован красотой альбома. Там даже на «пятаке» был с одной стороны леопард изображен, а с другой водопад, и на фоне водопада – сама группа. Я подумал, что такой роскошный диск просто необходимо себе записать. А потом уж я обменяю его на Пинк Флойд.
Я записал «Амигос» себе и Генке, а потом два воскресенья ходил на толпу. Многие приценялись к Сантане, но я не продавал его, а только менял на «Обратную сторону Луны», которой почему-то ни у кого не было. После второго воскресенья, когда толпа разошлась, я сидел на лавочке в парке и думал, что дурак я дураком, потому что содержание у Сантаны – так себе, кроме одной вещи, а денег у меня теперь нет, и единственного диска, который необходим мне больше жизни, тоже нет, и его, быть может, уже кто-то подарил Ленке, потому что не одной же Люське Мулявиной она сказала, что он ей нравится больше всех остальных. Я сидел на лавочке, сунув руки в карманы уцелевшей куртки, и не шевелился, объятый горем.
- Сдаешь, что ль? – спросил молодой парень, садясь рядом на скамейку. Сквозь пакет мой был виден сочный конверт Сантаны.
- Меняю, - сказал я.
- А что надо?
- «Обратная сторона Луны» Пинк Флойд.
- А покажи. Один у тебя?
- Да, сказал я. – Сантана, «Амигос». Первое место в Англии занял. Знаешь, что ль?
- Ну как же, - усмехнулся он, вынимая диск и вглядываясь, нет ли царапин.
- Муха не сидела, - сказал я.
- Есть у меня «Обратная сторона», - сказал парень и вздохнул.
- Ну? – спросил я равнодушным голосом.
- Только не здесь, а дома. Тебе срочно нужно? А то приноси своего Сантану в следующее воскресенье, тогда и махнемся.
- Не, - сказал я. – До следующего раза далеко. Мне «Обратная сторона» сейчас нужна, а к тому времени может и не понадобиться.
Он пожал плечами и предложил:
- Хочешь, поехали ко мне. Я могу и один, но чего тебе здесь на лавочке сидеть?
Я согласился. Мы ехали в троллейбусе, и я боялся, что у него не окажется ключа, или дома у него пожар, или кто-то умер, или какое-нибудь другое бедствие станет на моем пути.
Приехали на самую окраину – пустырь, одноэтажные домишки, заборы. Я уже слышал, как бьют в таких местах фарцовщиков и отбирают у них диски. Стасик, как он мне представился, зашел в один дом и вскоре вышел оттуда с каким-то усатым, который безразлично посмотрел на меня и пошел вдоль улочки.
- Я диск ему давал, - сказал Стасик. – А он отдал еще одному. Пойдем туда.
Мы пошли, и я осторожно огляделся. Ни одного прохожего не видно.
- У меня один знакомый, - сказал я, шагая за Стасиком, - попал в историю – смех! У него на толпе диски отняли, штуки три. А он в милицию заявил. Ну, этих друзей поймали, нашли у него кучу дисков и все их отдали моему другу, потому что он, не будь дураком, назвал прорву дисков самых ходовых – будто их все у него отняли.
Стасик молчал. Он привел меня в следующий дом, который оказался его собственным, вынес новенький Пинк Флойд и долго, страшно долго тянул с разменом, разглядывая Сантану.
- Ладно, - сказал он, наконец. – Так и быть. Надо бы с тебя доплату взять, но раз уж сам приехал, то пусть.
Мы обменялись, и Стасик пошел меня проводить. Издали я увидел, что у пустынной остановки сидят на бордюре трое парней. Один из них украдкой взглянул в нашу сторону.
- Чего ты захромал? – спросил Стасик. – Подвернул, что ль?
Я кивнул.
Трое поднялись и лениво направились в нашу сторону. Хотел бы я оказаться снова на лавочке в парке и послать подсевшего Стасика очень далеко. Но теперь в пакете у меня лежал драгоценный Пинк Флойд, а Стасик шел рядом и всей своей походкой изображал, что все в порядке.
- Эх, - сказал я, - как же я забыл!
- Чего? – спросил Стасик.
- Да надо срочно позвонить одному тут. Телефон здесь есть где-нибудь? А, вон…
Я резко свернул в сторону и пошел к автомату.
- Прошла нога? – спросил Стасик.
Я стал набирать первый попавшийся номер. Стасик покорно ждал рядом. Краем глаза я увидел: те трое тоже свернули и пошли в нашу сторону. Я повесил трубку. Бежать было некуда; это их только разозлит, и тогда они могут меня вообще убить.
- Ну что? – спросил Стасик.
- А, - сказал я. – Никого дома нет.
И пошел к остановке, а трое шли мне навстречу. Я почувствовал, как лицо мое принимает идиотски-печальное выражение. Мы поравнялись.
- Закурить есть? – спросил один из них.
Его лица я не видел. Я вообще мало что видел и был как ребенок, у которого отбирают главную в жизни игрушку, и он пока лишь смотрит, как ее уносят, а истерика уже поднимается к горлу, но поздно, дело уже сделано.
- Я… извините… бросил. То есть… не курю.
- Да? – удивился один. – Хм…
- А спички? – спросил другой. – Спички-то хоть есть?
- Не. И спичек нету. Я ж не курю.
Они потоптались. Я повернулся и хотел идти дальше.
- Подожди, - сказал кто-то. Постой-ка. Дело есть.
Я обернулся. Стасик стоял у меня за спиной, а остальные как-то незаметно, и даже почти не двигаясь, окружили меня.
- Это ваши дали Стасику дупля в городе? – спросил первый. – На той неделе, а?
- Нет, - ответил я. – Да ну, он и сам скажет. Мы только сегодня познакомились.
Краем глаза я увидел, как парень рядом шевельнул локтями, будто оценивая, не помешает ли ему кто-то размахнуться. Может, потому, что вещь в моей сумке была слишком драгоценной, истерика пришла ко мне раньше, чем эту вещь успели отнять. Я прыгнул назад, оттолкнул Стасика, который пытался поймать меня за руку, и помчался вдоль глухого забора. Я не знал, куда бежать; оглянувшись, увидел, что все четверо бегут за мной. Тот, что примерялся ударить, бежал первым. Он был совсем недалеко, и я больше не оглядывался.
Через какое-то время сзади затарахтел мотоцикл, и сердце у меня упало. Мне хотелось бросить диск, из-за которого меня могут убить в этой глухомани. Но я не бросил. А когда мотоцикл обогнал меня, бросать было поздно. Пожилая пара проехала мимо, даже не обернувшись. Позже я услышал легковушку. Она настигала меня неотвратимо, я даже не успел испугаться, а потом увидел, что это такси, и что оно свободно.
- Стой! – закричал я, выбегая на дорогу. – Стой, стой!
Шофер открыл дверцу, я прыгнул на сиденье и сказал:
- В центр. Поскорей!
Только когда машина тронулась, я посмотрел назад. Они больше не бежали за мной. Первый стоял на дороге, тяжело дыша, остальные шли к нему шагом.
В центре я расплатился с шофером, и отдал бы ему любые деньги, но оставшееся было мелочью. Домой ехал на автобусе, испытывая сильное искушение немедленно достать свою добычу и полюбоваться ею.
Дома я провел три часа наедине с «Обратной стороной Луны». Конверт альбома был беднее, чем у Сантаны, - просто луч на черном фоне, который в призматических кристаллах разделялся на все цвета радуги. Но мне он был дороже самых ярких альбомов на свете. За удачный исход дела я наградил себе тем, что просто послушал диск. Я и раньше его слышал, но в очень плохой записи. А теперь было совсем другое дело. Такие стереоэффекты – просто фантастика. Одна вещь мне понравилась сразу: «Тайм» – «Время». Многие вещи на диске мне понравились, но эта особенно. Я не смотрел, кто написал музыку, и кто поет. Это я пел. И я написал музыку. И я же сидел и плакал под эту вещь, потому что все у меня в жизни было так плохо, а может, наоборот, так хорошо…
Я представлял себе, что этот альбом скоро будет у Ленки, а она не будет знать, что я держал его в руках, и что на бумаге остался какой-то след от моих пальцев или дыхания. Потом я достал фломастер, раздвинул листы обложки и написал в глубине: «Лена, я очень тебя люблю». Это послание попадет к ней, она будет иногда держать его в руках и ни о чем не догадается. Она получит мое признание и не ответит на него отказом, никогда.
Потом я записал диск себе на маг и снова насладился им, и еще раз записал на чистую кассету – для Генки. Потом пришли родители, мать захлопотала на кухне, отец включил телевизор. Мое одиночество кончилось. Но я не жалел об этом. Я уже рассмотрел диск, как следует послушал, поплакал над ним, доверил ему самую грустную свою тайну, – пора уже было ему отправляться в путь.
Отдать альбом я попросил Люську. Все-таки она с ней знакома и даже училась когда с ней в одном классе. Пинк Флойд, завернутый в новенький целлофан, Люська взяла, посмотрела на меня странно и сказала:
- Зря ты. Женечка. Не стоит она таких подарков.
- Разве тебе трудно? – спросил я. – Думал, ты мне поможешь по-дружески… Я просто, понимаешь, на спор тут одному проиграл…
- Да ладно, - сказала она, - отдам. А то ты сейчас понаврешь с три  короба. Отдам, не бойся.
- Только ты не говори, от кого, ладно? – попросил я. – Пожалуйста, не говори.
Я видел, как она отдавала диск. Конечно, я не думал, что Люська встанет на колено и с поклоном и учтивыми словами вручит диск. Но все произошло уж слишком буднично. Люська подошла, отдала диск и что-то сказала, а Ленка удивилась и о чем-то ее спросила. Но Люська уже повернулась и ушла, а Ленку обступили одноклассники. Мне было приятно их удивление и очень неприятно то, что они смотрят на мой подарок и трогают его руками. 
Я думал: когда-нибудь наши жизни пройдут, и много всякого будет в этих жизнях. И вот однажды мы встретимся, пожилые, седые. Я буду идти с палочкой по парку, а она будет сидеть на скамейке. И тут она меня узнает и все вспомнит, и заговорит со мной. Или я с ней заговорю. Мы будем бродить с ней по пустынным дорожкам и рассказывать что-нибудь друг другу, и эти наши беседы будут тихими и светлыми – как осенний воздух под солнцем, как будто мы уже умерли, и не надо ни скрывать ничего, ни врать, потому что мы бесплотны и мудры, и с вершины этой мудрости нам хорошо видно то, что свершается между мной, десятиклассником, и ею, восьмиклассницей; это свершаемое прекрасно, счастливее и грустнее его в жизни уже не будет ничего, никогда, и мы, бредущие по осеннему пустынному парку, рады бы над этим поплакать, но мы слишком бесплотны и мудры…
Потом она пригласит меня домой, и я пойду. Мы будем пить чай и молчать. А потом я спрошу:
- А что стало с тем диском? Ну, помнишь, Пинк Флойд?
- Так это был ты, - скажет она. – Я догадывалась, чувствовала, что это ты. А диск цел. Я берегу его до сих пор. Только слушать не на чем – проигрыватель сломался.
Она принесет альбом, и я открою ей тайну, которая грела меня всю жизнь. «Я очень тебя люблю», - прочтет она и долго будет сидеть с закрытыми глазами. А потом я починю ее проигрыватель, поставлю «Обратную сторону Луны», и мы будем слушать «Тайм» – песню ярости и печали.
Однажды осенью был хрустальный день. До этого целые сутки шел туманный дождь, а ночью он смешался с морозом, и утром, когда я вышел на улицу, мир был покрыт ледяной оправой. Листья еще не успели опасть, и трава не увяла; каждый листок и травинка оделись хрусталем. Сквозь него были видны все прожилки в листах.
Многие деревья не выдержали тяжести льда и надломились, а на других обрушились огромные ветви с полдерева. В разных местах были порваны провода. В палисаднике еще оставались засохшие цветы; теперь они были не хуже свежих. Я нашел один цветок, который, наверное, был сломан раньше заморозка, но увять не успел. Он слегка звенел, когда я срывал его, и мне вдруг всерьез подумалось, что если я отнесу его домой, он не растает, а будет стоять в вазе и всегда напоминать мне о хрустальном дне.
И еще я подумал: день этот создан для нас двоих. Он был назначен давно и пришел вовремя, но я оказался слишком глупым и встретил его один.
Я шел в школу и думал, что сегодня что-то может измениться, я должен сказать ей хоть словечко и – заглянуть в глаза. Два урока я обдумывал, как и что скажу, а на большой перемене собрался с духом, догнал ее, когда шла она с подругой по коридору, и сказал:
- Лена...
Она обернулась, удивленно посмотрела на меня, и я заглянул, как и хотел, в ее глаза. Но лучше бы мне этого не делать. Потому что больше я ничего не смог сказать – будто попал я сначала в дождь, а потом в мороз, и все у меня внутри замерло.
Она пожала плечами и пошла дальше вместе с подругой.
А волшебный день закончился обыкновенно: к полудню лед растаял, и хрустальное царство стало серым и скользким, будто природа истратила все силы, и теперь ей стало все равно. Тот цветок, который я принес домой, тоже растаял, и я выбросил его в ведро.
 В нашей компании уже привыкли, что вечером я куда-то ухожу. Первое время я еще сочинял поводы, а потом необходимость в этом отпала, и только Генка, провожая меня, спрашивал иногда:
- Дежурить?
- Да, - отвечал я, - дежурить, - и мне было приятно сознаваться ему в этом.
Я приходил в ее двор тайком, прятался где-нибудь и смотрел на ее окна; иногда там появлялась чья-то тень, и я представлял себе ее лицо, волосы, глаза… А когда шел дождь, мне нравилось мокнуть и дрожать, я совсем не считал это испытанием – наоборот, хотелось еще больше холода и влаги… Ночью родители ворчали и воспитывали меня за то, что так поздно возвращаюсь, а я слабо огрызался, представляя себя затравленным человеком, против которого все – дождь, грязь, холод, прохожие, родители; как я был одинок! И как хотелось мне быть одиноким и затравленным…
Иногда она выходила гулять с подругой, и тогда я, обмирая, крался за ними, прячась в палисаднике; я мог слышать ее голос, тихий смех, видеть лицо в сумерках и не отворачиваться, как в школе. Однажды я даже напугал их, подкравшись слишком близко и оступившись в кустах.
- Ой, кто это? – спросила она, останавливаясь. А потом они засмеялись и убежали, а я сидел, замерев, и мне все чудился ее голос: ой, кто это…
Такие вечера продолжались и зимой, уже после того, как она первый раз пришла на нашу вечеринку. И никогда я не мог даже представить себе, что ее можно поцеловать, например, как Люську Мулявину или какую-нибудь другую девчонку.
Зима, которая пришла тогда, казалась мне родной. В ней все было для меня. Снег идет для меня, создавая пуховые сугробы, – как декорации в театре, и оттепель для меня; ранним утром на земле – мертвые ветки, опаленные инеем; это кто-то великий и могущественный подавал мне знаки. Раньше я тоже был великим и могущественным, а потом спустился на землю, увидел Ленку и все забыл. Мерцание снега, желтый свет из окон, деревья с бриллиантовыми каплями – да, мне казалось, я все чувствую и понимаю, но самое главное забыл. И пока не вспомню, обречен быть человеком. А кто-то раз за разом все пытался вернуть меня назад, спасти, напомнить что-то, чтоб стал я прежним, но ничего из этого не получалось.
 В начале зимы в школе был вечер.
Я видел, как Ленку приглашали танцевать, и как она танцевала, и вот я плюнул на все и с отчаяньем смертника пошел к ней.
- Можно? – сказал, стараясь улыбаться.
- Да, - ответила она, скользнула взглядом по моей руке, лбу и пошла в зал.
Она положила руки мне на плечи… Ладонями я ощутил ткань ее платья, а ноги мои стали почти деревянными; казалось, все смотрят на нас, что лицо у меня теперь ужасно глупое, и я ничего не мог с этим поделать.
От Ленки шел тонкий запах духов; раньше у меня и мысли не было, что ей нужны какие-то духи, а теперь знал, что запомню этот запах навсегда.
А потом я увидел Генку. Он улыбнулся и поднял вверх большой палец. Я тогда еще больше осмелел и сказал:
- Лена…
- Что? – спросила она и подняла глаза.
- Понимаешь, - сказал я, глядя в сторону, и кашлянул, потому что голос был чужой. – У нас вечеринка будет… А ты ведь Люську знаешь Мулявину?
- Мулявину? Я с ней в шестом классе училась.
- Я… я хотел пригласить тебя к нам. У нас музыка хорошая есть и вообще…
- Я не знаю, - сказала она.
- Но вы же с Люськой учились, - сказал я. – Ты же ее знаешь.
- У меня уже столько разных приглашений, - пожала она плечами, - вряд ли я смогу.
И тут танец кончился. Я не знал, надо ли ее провожать. Она ведь уже позволила мне говорить с ней и даже прикоснуться; она и сама прикоснулась ко мне, положив руку на плечо, ее голос и взгляд несколько минут принадлежали мне – чего же еще? Других-то девушек я всегда провожал к месту после танца, но сейчас получил с лихвою… Ленка повернулась и ушла, а я неопределенно прошелся вслед за ней и свернул к выходу, потому что мне нужно было охладиться. У самой двери кто-то потянул меня за рукав. Это был Генка.
- Ну? – спросил он. – Что? Ты говорил с ней? Я видел, как ты с ней говорил.
- Да. Я пригласил ее к нам.
- Отлично! И что? Придет?
- Нет. Сказала, что у нее много приглашений.
- Брось, ерунда! Главное, что ты ее пригласил.
Мы стояли на крыльце и выдыхали клубы пара, и мне казалось, что между мной и ей уже появилась какая-то нежная связь, и теперь я любил ее немножко иначе. Теперь я должен оберегать ее и защищать, а главное – надо быть самому достойным ее.
Я – достоин? Лучше я, чем другие, хоть чем-нибудь? В компании, если без девчонок, я спокойно поддерживал матерный разговор. Ну и что? Все так. Ржал над похабнейшим анекдотом – чтоб быть, как все. Выказывал уважение шпане, хотя на самом деле просто боялся и презирал вместе с ее блатной романтикой. Хотя какая тут романтика, если эти сволочи втроем бьют одного, бьют ногами лежачего… Почему-то самые тупые и злобные определяют наши маски. «А я этому козлу – нна! Зема ему в рыло – ты-дых! Он упал, а мы его месить!». И я проходил мимо этой компашки и угодливую улыбку изображал. Ага, ребят, конечно: женщина – это то, что надо соблазнить и затащить, родители – это не родные люди из детства, а предки, которые вечно лезут не в свое дело; их можно только терпеть. И даже с друзьями – часть этой поганой угодливой улыбочки. Но ведь Генка – разве он такой? Нет, он лучше. И я лучше. И не все носят маску, есть ведь десятый «А», да и другие, но… Нужна большая сила, чтоб быть самим собой.
Стоя на крыльце, я чувствовал, что есть теперь во мне эта чудесная сила.
А потом мы вернулись с Генкой в зал, и я еще раз пригласил Ленку танцевать. И она пошла. Я снова чувствовал ее дыхание, запах, ее платье, и мне хотелось сказать ей, попросить еще раз, чтоб она обязательно пришла к нам, и чтоб она в ответ тоже что-нибудь сказала… Но в окне я видел голые деревья, снег, и снова будто кто-то могущественный делал мне знаки, чтоб я молчал, чтоб не спугнул словом что-то очень важное. Мне только было странно, что мы с Ленкой, такие близкие теперь, все еще ужасно далеки. И я промолчал.
 На следующий день к нам в класс пришла Люська Мулявина. Она увела Генку в коридор, а я пошел за ними и видел издали, как подошли они к Ленке, которая стояла с подругой у окна. Подруга тут же отошла, и они втроем долго о чем-то разговаривали. Позже, когда начался урок, Генка сказал мне потихоньку:
- Все в порядке, Жень. Она придет
- Кто придет?
- Кто, кто… Ленка твоя.
- Что, на вечеринку к нам?
- Ага.
- Она сама сказала? Ты слышал?
- Сама. Люське скажи спасибо. Они с ней давно знакомы.
В Люську я после этого готов был влюбиться. Если б ее кто-нибудь обидел, или что-нибудь ей было бы нужно от меня, я б не знаю, что сделал. Мне было жаль, что она не моя сестра.
А потом наступил тот день и тот вечер, и Ленка пришла к нам. Кто-то из ребят увидел ее в первый раз и сказал:
- Ну и что? И получше бывают.
Но я был мудрее всех и знал, что не бывают.
Вечеринка была почти обычной, вот только Ленка часто оказывалась одна. Люська, на удивление, с ней почти не разговаривала, ребята наши, поглядывая на меня, тоже не особенно спешили приглашать ее на танец. А я не смел все время находиться рядом с ней. Она ведь пришла не ради меня, и я мог только воспользоваться этим, чтоб потанцевать с ней. Больше всего я боялся быть навязчивым. Пусть лучше она будет как бы ничья, а я хоть просто насмотрюсь на нее и, может, обменяюсь словами.
И она и в самом деле оказалась ничья и чаще всего сидела в кресле, скучая. Когда мы с ней танцевали, я почти нечего не мог сказать. На школьном вечере можно было хоть приглашать ее, убеждать прийти к нам, а здесь я не знал, о чем говорить.
В полдесятого она заторопилась домой, и провожать ее пошли я, Генка и Люська. Сначала, правда, Генка зашипел на меня в прихожей:
- Ты что? Иди один провожай!
- Не могу, - сказал я. – Не, Генк, не.
И мы пошли втроем.
Погода была райская. Снег растаял, и все вокруг стало черным – земля, дома, прохожие и, особенно, деревья, усыпанные сверкающими каплями.
Внутри у меня была пустота. Я чувствовал, что все уже кончилось, как в тот хрустальный день, и что больше уже ничего не будет. В той, другой, жизни я, конечно, вел бы себя умнее, но здесь исправлять что-то было поздно, и теперь мне хотелось только остаться побыстрее одному.
О чем-то у нас был разговор, но я его не запомнил. Говорил больше всех Генка, Ленка иногда отвечала; на меня она не смотрела, и я знал, что мы идем к ее подъезду, чтобы расстаться навсегда.
И мы расстались. Дверь за ней закрылась. Я смог проглотить комок и сказал:
- Ну ладно. Мне тут надо зайти к одному… Пока.
Я ушел от них, спрятался в парке и долго стоял там, прижавшись к большому мокрому дереву.
Прощай, шептал я, детство мое закончилось сегодня и ушло вместе с тобой. Прощай. Теперь мы увидимся нескоро, только в старости. Любовь моя первая и последняя, прощай.
 Через день в город пришла метель. Несколько суток она носилась по улицам, подвывая на разные голоса. В эти дни мне было наплевать на учебу. Я сидел в классе и смотрел в окно. Я представлял себе: скоро я уеду отсюда куда-нибудь в горы или в тайгу. Построю себе избушку и стану жить один. Зима в одиночестве, какой она будет: глубокая тишина, ночью кажется, что я в берлоге, даже страшно, утром хруст льда в ведре, от ледяной воды ломит зубы, и снег стекает каплями с разгоряченного зарядкой тела, потом холодная сталь ружья и патроны в поясной ленте, глухарь без звука падает в снег; еще волк, которого я приручу, и он будет со мной охотиться; кости оленя на полу, которые волк грызет; иногда, в буран и вой ветра за стеной, к нам приходит печаль, тогда он кладет голову мне на колени, а я глажу его загривок и уши. А после дни, когда бесконечный снегопад; изредка в нашем лесу слышен треск ветви, не выдержавшей тяжести, а утром дверь не открывается, потому что завалило по крышу; издали мой дом - как сугроб, из которого поднимается дымок, я подхожу ближе, и навстречу волк, он машет хвостом, но никогда не лает; еще для счастья нужен хруст снега под большими валенками, звон топора и долгий огонь в печи.
 Приближался Новый год, и надежды стали потихоньку возвращаться ко мне. Я верил, что в новогоднюю ночь должно произойти что-то сказочное. Если б Ленка пришла к нам… Если б только она пришла.
Я попросил Люську пригласить ее еще раз. Люська помолчала странно и сказала, вздохнув:
- Зря ты. Не придет.
- Тебе жалко? – спросил я. – Жалко, да?
- Да нет, я приглашу. Только… зря.
Через три дня я спросил ее:
- Ну как, Люсь? Ты говорила с ней?
- Говорила. Только у нее много приглашений. Сказала, что вряд ли.
- А ты? Она ведь и прошлый раз говорила, что вряд ли, а сама пришла.
- Да я с ней долго разговаривала. Она потом сказала, что, может, и придет, но обещать не может.
Этой надежды мне было достаточно. Мы усиленно готовились к вечеру, и я верил, что теперь все будет по-другому. Я не знал, как именно, но по-другому.
Праздник справляли в Генкиной квартире. Ему чаще других удавалось сплавить своих родителей. Мы накрыли стол и ждали девчонок. Они приходили, легкие и нарядные, и каждая из них была немного похожа на Снегурочку. И я представлял себе, какой же будет Ленка, если даже обыкновенные девчонки так преображаются к новогодней ночи.
Последней пришла Люська. Она отозвала меня в сторону и сказала, жалобно моргая:
- Жень. Она не придет.
Все сели за стол, зазвенели посудой и фужерами, а я стоял у окна и смотрел на улицу.
- Женька! – позвали меня. – Иди скорей, тебя ждем!
Но я не мог повернуться, потому что слезы текли у меня по щекам, и я не мог их удержать. Я хотел, но не мог.
Генка подошел и взял меня за локоть.
- Жень, не надо. Чего теперь?
- Люська, - сказал я сквозь зубы, - она ведь могла пригласить, могла!
- Могла, - согласился Генка. – Но ведь, Жень, она сама не пошла. Плюнь. Что ты, не мужик? Пойдем лучше выпьем.
- Эх, Люська! – сказал я.
Новогодняя ночь стала фарсом. Ну что ж, фарс, так фарс. Я вытер слезы и пошел к столу. Люська смотрела на меня глазами испуганного ребенка. На ней было очень красивое платье. Но мне было наплевать и на Люську, и на ее платье.
Фарс, так фарс.
Мы выпили по шампанскому. Потом я налил себе и Люське, подмигнул ей и выпил. И после я пил чаще других и при этом обязательно ей тоже наливал. Мне было теперь легко и зло. Я пригласил ее танцевать и поцеловал ее, а потом еще раз, а она почему-то не посчитала это оскорблением. Она прижалась ко мне и закрыла глаза. Потом мы снова пили, я наливал Люське и смотрел на нее в упор, и она не смела отказаться. Я помню, как мы ушли с ней в другую комнату и там долго целовались. А потом в памяти провал, и следующее – мы заперлись с ней в ванной, и я начал раздевать ее. Она говорила:
- Не надо, Женечка, милый, родной мой, не надо, пожалуйста…
- Надо, - говорил я. – Еще как надо.
И когда я раздел ее совсем, а она, держа в охапке части своей одежды и платье, которое и в самом деле было очень красивым – как снежинка, она вдруг заплакала, прижав к лицу все, что было в ее руках, заплакала навзрыд, а в дверь стали стучать, и я услышал Генкин голос:
- Жень, что там случилось? Эй, откройте!
- Сейчас, - сказал я и щелкнул пальцами, - айн момент! Дайте даме одеться.
Люська оделась, и мы вышли. Все уже сидели за столом, и мы тоже сели, а у меня почему-то хмель стал проходить, и пить больше не хотелось. Я сказал Люське на ухо:
- Ты… что ли, втюрилась в меня?
Она покраснела, повернулась ко мне – ее глаза были близко-близко - и сказала:
- Да.
- Давно это с тобой?
- Давно, - ответила она очень серьезно.
И я снова увидел, как она стоит голая, прижав к лицу одежду, и плачет, увидел ее потемневшие, будто от боли, глаза, когда она сказала: да, и понял, как глупо было с моей стороны считать себя ответственным за Ленку, которой эта ответственность лет триста не нужна. Я вдруг представил себе, каково это для девчонки – первый раз позволить себя раздеть. Нужно, чтоб человек был рядом любимый и настоящий, и вот пришел я и раздел ее только для того, чтоб отомстить кому-то и ей в том числе, раздел в пьяном кураже и щелкнул пальцами: айн момент, и этот самый момент, которому суждено стать самым нежным и счастливым, не стал ни нежным, ни счастливым, и никогда уже не станет. Он ушел навсегда.
Я наклонился к ней и сказал:
- Люсенька, ты сегодня удивительно красивая. И платье у тебя, как снежинка.
Я хотел добавить, что начинаю в нее влюбляться, но промолчал. А она сказала:
- Ты врешь. Ты где-то научился красиво врать. Я тебя таким еще не знала.
Когда мы потом танцевали с ней, я хотел поцеловать ее, но она отвернулась и сказала:
- Не надо. Не надо, Жень.
Генка поставил кассету с «Обратной стороной Луны», но я крикнул ему:
- Брось, Генк! Поставь чего-нибудь повеселее!
И Генка послушался. Он вообще почему-то стал меня слушаться, а мне нравилось изображать из себя несчастного и командовать.
Ночью мы ходили к елке у дворца культуры; я смотрел, как Люська говорит что-то и смеется, как вообще она старается шумно веселиться, и не знал, что надо сделать, как исправить все, что я натворил. Когда мы шли назад, я взял ее за руку, и мы отстали от всех.
- Прости меня, - сказал я. – Честное слово, прости. Я такой же больной, как и ты.
- Дурак, что ль? – сказала она, вырывая руку. – Правда, что больной!
Она повернулась и побежала за остальными, но на полдороги остановилась и закрыла лицо руками.
Домой Люську мы провожали вместе с Генкой. Я устал за эту ночь, и у меня просто не хватило желания и сил убеждать ее уйти вдвоем. Но так получилось даже честнее.
А на следующий день я заболел. Проснулся уже с температурой и больным горлом. Два дня я провел в постели, читал книгу и смотрел телевизор, думал о Ленке и Люське, и о Люське даже больше. Если она придет меня проведать одна, я скажу ей, что люблю ее. Я представлял себе, какое лицо будет у Люськи, что она сделает и скажет, и был уверен: мы оба будем счастливы в эту минуту.
На улице шел снег, чистый и тихий, как в детстве, когда ждешь деда Мороза не по календарю, а по такому вот снегу. Я смотрел в окно и думал: кто-то опять управляет мной, и болезнь моя неспроста; я должен был очиститься, как очищалась природа в конце осени, когда была грязь, холод и неуют, и вот наказание кончилось, мы снова вместе – я и тот, кто за окошком, мы оба чисты, а в теле слабость, и в душе после бури немного пусто; хочется сидеть и долго-долго смотреть, как падает снег.
Приходил ко мне Генка, приходил участковый врач, а Люська – нет. Потом уже я встретил ее в школе. Она была веселой, говорила много и уверенно, как будто ничего и не было. У меня пропало желание признаваться ей в любви. Мы поболтали о том, о сем, о новых дисках, а потом Люська сказала:
- Знаешь, тут у нас репетиция была… Ну, эти, «Легкие всадники», группа школьная. И там я, представляешь, встретила Ленку твою. Она притащила с собой Пинк Флойд, «Обратную сторону Луны». Повыпендриваться. Ну и вот. Довыпендривалась. Диск она положила на сцену, а Толик Суханов его не видел и наступил. Хрусть – и пополам!
Она посмотрела на меня.
- Да? – сказал я. – А мне-то что? Ее диск, пусть что хочет, то и делает. А конверт?
- Конверт она Вадиму отдала. Если диска нет, то зачем конверт? Он и не очень-то красивый. Даже фотографии ни одной.
 Мне хотелось умереть.
Я представлял себе, как сижу в классе на уроке и вдруг начинаю таять. Сначала это увидит кто-нибудь один, потом весь класс в ужасе шарахается и смотрит от дверей, как сквозь меня становится виден подоконник, деревья за окном и воробьи. Девчонки визжат, и директор, входящий в класс, чтоб узнать, в чем дело, стоит, окоченев, в дверях… А я туманом таю в окне и поднимаюсь вверх; вот школа уже далеко внизу, только головы любопытных в окнах, и начинается для меня удивительный полет - как детский сон; внизу по двору бежит девчонка, которую я любил совсем недавно, когда был еще человеком, она машет руками и кричит что-то, но я не слышу и уже не смотрю вниз, потому что простился с ней, потому что не встречу ее теперь никогда, даже в старости. Я не боюсь высоты и поднимаюсь к самым облакам, чтоб насытить давнее свое желание – поплавать среди них., окунуться целиком в бесплотные айсберги. В детстве именно это казалось мне счастьем.
А что должно быть дальше, я не знал. Наверное, рай или что-нибудь в этом роде.
Но я не умер. И началась агония.
Один раз я написал Ленке записку, очень короткую, о том, что я ужасно люблю ее и что не могу так больше жить. Я дождался дня, когда она шла домой одна, догнал ее и сказал:
- Лена…
- Ну что такое? – обернулась она.
- Вот, - сказал я и протянул ей листок, сложенный вшестеро и перевязанный изолентой.
- Зачем это? Мне не надо.
- Это тебе, - сказал я. – Меня попросили передать. Возьми, пожалуйста. Ну, возьми.
Она пожала плечами и взяла записку, а я даже не пытался улыбнуться. Вечером я снова дежурил под ее окнами и верил, что от записки должно что-то измениться. Но ничего не произошло. На следующий день в школе она посмотрела на меня так, будто боялась, что я снова начну надоедать ей, если она будет ко мне хотя бы равнодушно.
Не помню, сколько двоек я получил в ту зиму. Учителя удивлялись и вызывали родителей, а те устраивали допросы и беседы с передачей мне своего жизненного опыта. Но мне не нужен был ничей опыт.
А в один прекрасный момент Ленка вдруг исчезла. Совсем. Ее не было ни в школе, ни во дворе ее дома по вечерам. Потом выяснилось, что она вместе с семьей куда-то переехала, а куда, никто не мог сказать. Случилось это в марте, и вскоре после этого я спохватился и стал учиться, как следует, хотя и не знал, зачем теперь мне эта учеба, ведь жизни уже прошла.
В апреле мы впервые после Нового года собрали вечеринку на Генкин день рожденья. Люська было с Генкой. Они танцевали только друг с другом, и я видел, как они целовались. Ответственность за Люську у меня украли – не люди, а просто обстоятельства; Генка был моим другом и даже теоретически не мог нанести мне обиду. К тому же он и не знал толком ничего. Поэтому мне было наплевать, чем они там занимаются, когда уходят в другую комнату. Я сидел у магнитофона с рюмкой коньяка, слушал музыку и думал иногда о том, что она не позволит ему раздеть себя.
С другими девчонками я танцевать не стал. Мне было приятно сидеть в углу и представлять себя старым и мудрым.
А на следующий день после уроков Люська сама пришла ко мне. Родители должны были появиться еще не скоро, я был дома один, а Люська стояла у двери, и я вдруг снова увидел, как плачет она в ванной, прижав к лицу одежду. Мы стояли друг против друга, у меня что-то дрожало внутри, и я никак не осмеливался пригласить ее войти.
- Здравствуй, - сказала она, наконец.
- Ты… чего? – спросил я.
- Ничего, - ответила она. – Я просто, понимаешь… Думала, тебе приятно будет.
Она достала из-за спины что-то плоское, завернутое в газету.
- Вот, - сказала Люська и улыбнулась так, будто уезжала навсегда и теперь зашла попрощаться.
Я развернул газету – там оказался конверт от «Обратной стороны Луны». Люськины каблучки стучали уже далеко внизу.
Я раздвинул листы конверта и посмотрел в последний раз на свою надпись. Надо надеяться, над ней не хихикала группа «Легкие всадники».
Потом я сходил за спичками и здесь же, в подъезде, сжег конверт. Он сильно дымил, и я боялся, что выйдет кто-нибудь из соседей и поднимет скандал. Но никто не вышел, хотя конверт горел долго. Он просто не хотел гореть, выгибался и корчился, но в конце концов от него осталось лишь никотиновое пятно на ступеньке и покореженная кучка пепла. Я наступил на нее, а потом сбросил вниз, в пролет.
 Зажегся в зале свет, и мое прошлое растаяло.
- Ну? – спросила жена. – Понравилось?
Фильм, который только что кончился, я видел и мог при желании вспомнить, в чем там дело. Зрители между тем ручейками текли к выходу. Те, кто сидел на задних рядах, уже выходили на улицу. Там загорались спички и поднимались дымки от сигарет.
- Куда ты меня тащишь? – спросила жена. – Ты же видишь – все выходят.
Не знаю, почему мне так хотелось увидеть ее еще раз.
- А малыш наш, - сказал я, - теперь уже проснулся. Скажет: мам, ты где? Я вот он!
И жена сразу все забыла. Она прижала к себе мой локоть, и лицо ее стало нежным.
- Малышик мой хороший, - проговорила она тихо.
Те трое шли впереди нас, и я изредка видел ее платье и рядом – стриженую голову мальчишки. А муж ее так и остался безликим, и я не смог бы узнать его, встретив еще раз.
Я вдруг представил себе, что за нами тоже кто-то идет; человек этот поднимает голову, стараясь увидеть волосы и платье моей жены, не потерять ее из виду еще минутку – до маршрутки или троллейбуса, а она тем временем держится за мою руку и думает о нашем сыне. Я представил, как все мы, счастливые и не очень, идем друг за дружкой по огромному кругу и заглядываем вперед на чужую женщину, которая раньше была чьей-то первой любовью.
Мне это чувство было неприятно.
Я видел, как те трое стояли на остановке, когда мы шли мимо.
- На кого ты все смотришь? – снова спросила жена.
Но я не мог не обернуться, потому что как раз в этот момент подошел их троллейбус; сначала внутрь запрыгнул мальчишка, потом взошла она – не мадонна, нет, не фея и не принцесса, теперь это видно даже по тому, как ветер развевал ее волосы – ничего волшебного в этом не осталось; конечно, ведь теперь она – одна из тысяч, и муж ее лишь усиливал это впечатление, суетливо подталкивая ее под руку. Я стоял и смотрел.
- Сейчас, - сказал я. – Родная моя, сейчас…
Троллейбус хлопнул дверьми и тронулся, а я все еще зачем-то пытался увидеть напоследок ее лицо. Но она была слишком далеко и уходила в свою обыкновенную и таинственную жизнь – теперь уже, наверное, навсегда.

  niw 27.12.2006

© А. Ягодкин
Рассказ опубликован в книге "Осторожно, люди"
Изд-во. им. Болховитина, Воронеж, 2005 год.


 


другие рассказы